Семейная хроника — страница 68 из 142

Наиболее яркое впечатление, полученное мною от этой поездки, я описала в юмористических, посвященных Борису стихах, которые решаюсь поместить в качестве приложения к своим мемуарам только потому, что впоследствии из этого легкого «балагана» вытекли крупные события.

Тут следует сказать несколько предварительных слов. Вскоре после своего переселения в Калугу Борис, будучи по делам в Москве, зашел к Некрасовым, чтобы сообщить Екатерине Дмитриевне о ее муже и beau frère'e, с которыми расстался в Новороссийске, и познакомился с ее сестрами. После этого между ним и Лидией Дмитриевной установилась шутливая переписка слегка флиртующего характера. В большинстве случаев Лидия Дмитриевна писала стихами (и очень хорошими!). Борис, не желая ударить в грязь лицом, иногда призывал меня на помощь для подыскания той или иной рифмы. В ответах он изображал себя «закаленным судьбой бойцом», если не с седою головою, то во всяком случае без юношеских иллюзий — словом, подпускал немного байронизма.

И вот однажды из Москвы пришло очередное стихотворное письмо, которое начиналось словами «Я сфинкс прелестный…». Я пришла в восторг от этого вступления; Борис же был несколько озадачен, но тоже смеялся. Димка, в общем ажиотаже бегая по комнате, безуспешно старался произнести слово «сфинкс» и требовал, чтобы я тут же нарисовала ему это страшное существо.

Во время нашей поездки в Москву Борис часто бывал у Некрасовых и как-то раз даже исчез куда-то на целый день. Оказалось, Лидия Дмитриевна выразила желание подняться на аэроплане (в ту пору это было чем-то необыкновенным) и просила Бориса сопроводить ее на аэродром. Вот это событие и описано мною в следующих строках:


По неведомой причине

Иль с избытка юных сил,

Как-то раз в своей пустыне

Сфинкс о небе загрустил.

Жизнь доверив агроному,

(Стаж его никто не весть!)

Сфинкс спешит к аэродрому

На трамвае номер шесть.

Там, подобен богу Фебу,

Закрутив могучий хвост,

Сфинкс катается по небу

И величествен, и прост.

Агроном в тоске мятется

От сознанья пустоты.

Сфинкса голос раздается

С поднебесной высоты:

«Был и я в своей пустыне

Искушаем духом зла!

Мысль отдаться медицине

Мне навеяна была.

Но примером Эскулапа

Не пленился я — о нет!

Моя царственная лапа

Не склонна держать пинцет!

Новый путь теперь приемлю!

Жалок раб мирских забот.

Агроном — ты роешь землю!

Я — орел, а ты… ты — крот!»


(Никто, кажется, не дал этому произведению столь высокой оценки, как мама, которая над ним впоследствии много смеялась.)

Но я еще ничего не сказала о том, где мы поселились, когда осень 1920 года положила предел нашему пребыванию на аксаковском «прогорелом верху». На правой стороне Нижней Садовой, в том месте, где она круто спускается к Оке, стоял двухэтажный дом, незадолго до революции построенный архитектором Меньшовым для себя. Нижний этаж этого национализированного дома занимали две инженерские семьи — Волошины и Бургучевы. Во втором этаже жила семья Леонутовых. Им грозило уплотнение, и они, предпочитая иметь нас, чем кого-нибудь другого, предложили Борису через тетушку Ольгу Николаевну (которая служила вместе с Любовью Павловной Леонутовой в губпродкоме), занять две комнаты, что и было осуществлено. Окна одной комнаты выходили в большой, тянувшийся за домом сад, окна другой — на просторные горизонты правого берега Оки с их деревнями, перелесками и селом Ромодановским на первом плане.

Семья наших хозяев состояла из Ивана Дмитриевича Леонутова (находившегося в отсутствии), его жены Любови Павловны, сестры Марии Дмитриевны и детей: двух высоких юношей Вити и Павлика и двух девочек-подростков близнецов Оли и Тани.

Любовь Павловна была дочерью весьма уважаемого ряжского священника, родственника Ивана Петровича Павлова. Старший из сыновей Леонутовых готовился к поступлению в Петроградский институт путей сообщения и вскоре туда уехал; второй, показавшийся мне очень красивым, кончал 2-ю ступень. Девочки бегали в школу и учились музыке.

Замечательным человеком в этой семье была незамужняя, уже пожилая тетушка Мария Дмитриевна, крестная всех своих племянников, отдававшая им свою душу и безропотно принимавшая на себя все тяготы жизни. Покрытая по-крестьянски вязаным платком, в мужских ботинках, немного сутуловатая, она часами простаивала на базаре, чтобы продать выстеганное ею же на продажу одеяло и купить: «Вите — пирожочек, Павлику — биточек, Тане с Олей — два яйца»…

У Марии Дмитриевны было хорошее, немного обветренное лицо с крупными чертами и приятной, застенчивой улыбкой. Все в ней было просто, чистосердечно и очень «по-русски». Я никогда не видела, чтобы крестная унизилась до какой-нибудь сплетни или мещанского суждения. Из всех племянников она, пожалуй, больше всех любила Павлика за нежность его натуры. Чтобы заставить кого-нибудь из детей выполнить ее просьбу — надеть теплое пальто или галоши, — она иногда прибегала к крайнему средству, проникновенным голосом говоря: «Сделай это! Я загадала!» Витя уходил, махнув рукой, девочки со смехом убегали, но Павлик сразу останавливался, глядел в ее просящие глаза и выполнял требуемое. Кроме того, он был ее постоянным помощником по саду, огороду, уходу за птицей. У него с детства была какая-то болезненная любовь к природе и животным; он доходил до слез, когда напрасно ломали ветки или рвали цветы. Со своим приятелем Петей Милютиным он уходил на целый день на Яченку и возвращался вечером «с дарами леса» — грибами, ягодами, шишками и, как говорила крестная, «безумными глазами», наслушавшись пенья птиц и лягушек, надышавшись смолистым воздухом и наглядевшись на заокские дали.

Впоследствии, под влиянием прекрасного, известного всем калужанам учителя литературы (фамилии сейчас не помню), он стал много читать и вместе с другим своим товарищем Ченцовым написал ученическое сочинение, в котором, при помощи произвольно выбранных цитат, доказывал, что лирика Блока тоньше лирики Пушкина. Я видела это сочинение и, помнится, даже расставляла знаки препинания в нем. Преподаватель рядом с хорошей оценкой написал: «Смелая и остроумная попытка защитить неправильный тезис».

После Блока Павлик, под влиянием того же преподавателя и, отчасти, следуя моде, немного увлекался Есениным, но потом (не без моего содействия) первое место в его душе прочно и незыблемо заняла поэзия Тютчева. Но я непростительно отклонилась от поступательного хода моего повествования! Осознав это и принимая во внимание, что до конца 1921 года я еще не порвала с Козельском и проводила там добрую половину времени, я хочу посвятить несколько прощальных слов этому милому городу и его обитателям.

В конце 1920 года оба сына Анны Александровны оказались в Оптиной. Николай Александрович Бруни с прелестной женой и ребенком прибыл в священническом облике откуда-то с юга и вскоре получил сельский приход недалеко от Козельска. С нетерпимостью неофита он принялся бичевать пороки своей паствы, не ужился с населением и после нескольких лет взаимного недовольства уехал в Москву. Там, как я слышала, он снял рясу и поступил в министерство авиации.

Николая Александровича я знала очень мало, но с его братом у меня установились прочные дружеские отношения. В первый раз я увидела Леву Бруни в освещенном ярким солнцем Оптинском соборе. Был какой-то большой праздник. В переполненном храме среди крестьян к причастию подходил молодой человек в белой шелковой блузе с расстегнутым воротом. Руки у него по обычаю первых веков христианства были крестообразно сложены на груди, взгляд темных, чуть косящих глаз был пристален и внимателен — такое лицо не могло остаться незамеченным. Это и был тот самый Лева Бруни, о котором я так много слышала во время болезни. Теперь он был женат на Нине Константиновне Бальмонт (дочери поэта), но, оставив ее временно в Миасе — месте их последнего жительства, — приехал повидаться с матерью.

Говорить о том, что Лев Александрович был очень талантливым художником, не стоит — это мне кажется всеми признано. Мне только остается сожалеть об утрате небольших карандашных набросков, которые он делал, часто заходя к нам в дом Косниковых. На одном из рисунков Дима был изображен спящим с откинутым одеялом под раскрытой форточкой, и тут же стояла надпись художника: «Вот как спят дети зимой в благословенном Козельске, когда в других местах нет топлива!»

Оптина пустынь просуществовала до конца 1923 года. Ликвидация ее почему-то сопровождалась сложными операциями военного характера. Монастырь оцепил какой-то отряд и брал его приступом, хотя никто не думал сопротивляться. Молодые монахи давно ушли в армию, оставались только старики, работающие на лесопилке и в племхозе, да схимники: отец Нектарий и отец Анатолий. После обыска в их кельях им предписали в двадцать четыре часа покинуть не только стены монастыря, но и пределы Калужской губернии. К 9 часам на следующее утро они должны были явиться в комендатуру за документами.

Отец Нектарий выехал и поселился в Болховском уезде Орловской губернии, в деревне Холмищи, в 40 верстах от Козельска. Отца Анатолия эта чаша миновала — он молился всю ночь, а когда утром пришли, чтобы вести его к коменданту, он лежал мертвый в своей келье, из которой на протяжении стольких лет исходили слова утешения и умиротворения. Похоронили его в ногах у отца Амвросия, келейником которого он был долгие годы.

На территории Оптиной был учрежден музей, которым ведала одна из приверженных к этому месту дам по фамилии, если я не ошибаюсь, Зорич. Затем музей тоже ликвидировали. Остались детский дом с нашим разбитым роялем и племхоз под управлением Косникова. Что там теперь — я не знаю.