В один из последних дней 1923 года, когда я приехала в Медон спозаранку и уже вдоволь наговорилась с Таней о прошлом и настоящем (будущее было слишком туманно), ровно в пять часов хлопнула калитка и появился хозяин дома с двумя приятелями, двумя бутылками вина и съестными припасами. Сумцов оказался мужчиной лет сорока, с довольно видной, но грубоватой внешностью, радушным и, по-видимому, неглупым. Он и оживившаяся при его появлении Таня принялись готовить ужин. Мы очень приятно провели вечер, и я даже осталась ночевать в Медоне.
Два года спустя, в Москве, я услышала хорошие вести: Сумцову удалось получить развод и он обвенчался с Таней в церкви на rue Daru. Таня, судя по ее письмам к матери, была наверху блаженства, которое, однако, длилось недолго. Не более чем через полгода Евгений Яковлевич домой не вернулся. После двух дней поисков Таня нашла его в морге с простреленным черепом: он взял на продажу чьи-то бриллианты, проиграл их в карты и застрелился на скамейке Булонского леса.
Таня была близка к помешательству, однако жизнь требовала своего, и она поступила лектрисой к пожилому слепому господину, который, по счастью, оказался милым и приятным. Чем завершилась ее жизнь, я буду говорить позднее, но, чтобы не ставить точку на столь мрачных событиях, скажу, что это был тот самый happy end, который так любят англичане.
Еще одна встреча с друзьями гимназических лет: в первоклассном заведении haute couture на улице де ля Пэ (не помню точно, в каком) в качестве dame receveuse[100] работала Ольга Кампанари, сестра моего приятеля Вовки Матвеева, того самого, который перед экзаменом ходил «не к Иверской, а к Сиверской». Ольга была замужем за отпрыском давно обрусевшей семьи маркизов Кампанари, Левой, которого я, в бытность его катковским лицеистом, встречала на московских балах. Я знала также, что у Левы Кампанари, совместно с его сестрами, есть небольшое имение около Тарусы, но дальнейшее мне было неизвестно, даже то, что он женился на Ольге Матвеевой и, как будто, с ней разошелся; во всяком случае, за границей я его не видела, так же, как (к сожалению!) и Вовку Матвеева — последнего потому, что в 1923 году он работал водителем трамвая в Лилле.
Зато в Висбадене жила его мать, Екатерина Владимировна, на попечении которой остался ребенок Кампанари. Я часто к ней заходила и помню, как, провожая меня в Париж, она говорила: «Когда вы, Таня, зайдете к Ольге на службу, ради бога, не называйте ее madame Campanari или — еще хуже — la marquise Campanari. Там она m-me Olga. Свои фамилии мы оставляем дома и не таскаем их с собой на работу!»
В обязанности dame receveuse, которая должна была знать языки, входило принимать иностранок (главным образом, американок) и сопровождать их по отделам магазина в качестве переводчицы. Это было утомительно, но менее противно, чем многое другое. В худшем положении находились манекенщицы. В ателье, где работала Ольга, русских на этих должностях не было, но манекенщицы-парижанки представляли собой любопытное зрелище. С неподвижными кукольными лицами они чинно проходили по анфиладе комнат, демонстрируя новые модели, а потом в задних помещениях, сбросив эти модели, спешили вознаградить себя за свое вынужденное безмолвие и каменное спокойствие. В предназначенной для них комнате царила полная (говоря мягко!) «непринужденность». Полураздетые девицы катались друг на друге верхом, порою дрались или сводили счеты в самых отборных выражениях, не замечая того, как какая-нибудь пожилая американка, приоткрыв дверь, смотрит на них через лорнет совершенно так, как она смотрела бы на клетку с обезьянами, а потом говорит сопровождающей ее Ольге Кампанари: «Oh! how funny!»[101]
Перед моим отъездом за границу Татьянка, жена Шурика, дала мне строгий наказ найти и повидать в Париже Лизу. Сестры расстались в 1918 году в Царевщине, когда Лиза, надев брюки и гимнастерку, пешком ушла вместе со своим мужем Колей Муравьевым (Муркой) на юг. Потом доходили слухи, что в Константинополе Лиза и Мурка разошлись, что Лиза очень бедствовала, но ее спасли если не крупные, то многочисленные ее таланты. Она пела, танцевала, снималась в кино и неизбежно соприкоснулась с богемой.
В Париже я нашла Лизу Юматову в далеко не первоклассном отеле на rue Blanche — жила она, по-видимому, случайными ангажементами (выступала с песнями на эстраде, начиная уже входить в моду) и тосковала по России и по родным, с которыми я оказалась первой живой связью. В ее больших темных глазах отражалось нечто большее, чем грусть: в них была трагичность. В двадцатилетнем возрасте эта поистине «бедная Лиза» попала в мясорубку истории, познала оборотную сторону жизни, пережила неудачный роман на чужбине и была принуждена своими силами выбиваться из чудовищных трудностей того времени. Шалопай Мурка не стал ей, конечно, ни защитником, ни поддержкой, к тому же они вскоре разошлись, по чьей вине — не знаю.
Беседуя со мной, Лиза рассказала об одном вечере в Константинополе, когда она, выступив с песнями в небольшом ресторанчике, по обычаю уличных певиц, пошла в обход с тарелкой и наткнулась на Мурку, беспечно ужинающего с какой-то дамой. Он положил на тарелку небольшую монету, а Лиза пошла дальше[102].
Слушая этот печальный рассказ, я вспомнила веселый предвоенный Петербург, веселую Лизу Юматову на крыше четырехэтажного дома, веселого румяного лицеиста Мурку и любимую пословицу Ольги Владимировны Храповицкой: «День на день не приходится».
Такими были мои впечатления от поездки в послевоенный Париж. Большего я увидеть за десять дней не смогла. К русскому Рождеству мы с мамой вернулись в Висбаден, выполняя тем самым обещание, данное Диме и везя ему подарки от тети Лины — прекрасный матросский костюм с длинными штанами и свистком на шнурке. В этом костюме Димка фигурировал на трех елках и на одной из них имел большой успех.
Как мне потом рассказывали (Димка был в гостях без меня, но с «дядей Володей Вяземским»), когда дети закончили выступать поочередно с «самодеятельностью» — петь, декламировать, — встал Димка и, угадывая настроение аудитории, сказал: «Ну а я, если хотите, расскажу вам о России». Это предложение было встречено с восторгом. Димка дал самое настоящее интервью, в ходе которого не поскупился на теплые слова о милых калужских краях.
На одной из елок он получил в подарок костюм индейца: головной убор из разноцветных перьев, такой же широкий пояс в виде юбочки, браслеты, наколенники и амулеты. К костюму прилагались лук со стрелами и топорик-томагавк. Все это не могло соперничать с тем костюмом индейца, который я видела в дни своей юности на сыне художника Серова, но, будучи привезен в Калугу, этот наряд имел большой успех у Диминых сверстников.
Во избежание того, чтобы он не «разболтался», мама определила Димку на обучение французскому языку к старушкам Татариновым, тетушкам Вовки и Ольги Матвеевых. В ходе этих уроков он твердо выучил басню «Le Corbeau et le Renard»[103], но других результатов не замечалось. Зато с городом Висбаденом Дима освоился очень быстро; на урок он ходил один, ловко лавируя между прохожими, раскатываясь на замерзших лужах и примыкая к толпе зевак при прохождении марокканских частей.
Двадцать второго января в Висбадене распространилась весть о смерти В.И.Ленина. В последующие дни газеты подробно описывали внушительность похорон, толпы плохо одетых людей, стоявших денно и нощно на улицах при 30-градусном морозе, костры на перекрестках, рыдания и траурные мелодии. Даже мне, «советской гражданке», трудно было представить себе в тихом Висбадене эту «потрясенную» Москву — иностранцы же совсем ничего не понимали.
В начале 1924 года, еще в бытность мою за границей, немцы сделали попытку вывести из тупика свои финансы. Была введена якобы обеспеченная золотом и иностранной валютой «гольдмарка» — на которую обменивались бумажные биллионы. По тому же образцу и у нас вскоре Государственный банк выпустил червонцы, поглотившие обесцененные «лимоны». (Эту реформу провел бывший управляющий Казенной палатой Кутлер.)
Моя переписка с Калугой шла регулярно (Борис даже раза три перевел нам деньги), и потому я была очень удивлена, когда в конце февраля к маме пришла m-me Терещенко (тетка министра Временного правительства Михаила Ивановича Терещенко) и с большим жаром стала доказывать, что мое возвращение в Россию небезопасно. «В Москве, — говорила она, — идут повальные аресты». Я выразила предположение, что аресты касаются «спекулянтов» в связи с денежной реформой и поэтому мне страшны быть не могут, на что m-me Терещенко воскликнула: «Да что вы, что вы! В Москве идет разгром дворянской молодежи. На днях на Остоженке арестованы три мальчика Львовы. Я это хорошо знаю, потому что их сестра, находящаяся в Париже, выходит замуж за моего сына!»
Я никак не могла предполагать, что эти «мальчики Львовы» будут иметь ко мне отношение, но постаралась выяснить, кто они такие, и поняла, что это двоюродные братья тех княжон Львовых, с которыми я в ранней юности танцевала на Знаменке у Трубецких. Отец этих девочек (как я уже говорила) был директором Училища живописи и ваяния, в Москве он назывался «князь А.Е.Львов, художник». У него были братья: князь Георгий Львов — политик (сначала друг Дмитрия Николаевича Шипова и «мирнообновленец», а потом глава Временного правительства), князь Владимир Евгеньевич Львов — дипломат (в мое время — директор Архива иностранных дел на Воздвиженке) и, наконец, князь Сергей Евгеньевич Львов — делец, который сначала управлял делами Всеволожских на Урале, а потом сам прочно обосновался где-то недалеко от Соликамска, ворочая крупными лесными и металлургическими делами. Попавшие в беду на Остоженке «мальчики» были «Сергеевичами», то есть сыновьями «Львова-дельца».
Всё же сообщенные m-me Терещенко тревожные вести не поколебали моего решения в конце апреля ехать обратно в Калугу. Допускаю, чт