Семейная хроника — страница 79 из 142

Обе дамы были в восторге от Юрия и, когда он тяжело заболел стрептококковой ангиной, ухаживали за ним не за страх, а за совесть. Когда больной выздоровел, я не заметила в нем естественных признаков благодарности, и высказала это, на что он ответил: «Ах, Татьяна Александровна, как вы наивны! Тут не было никакого подвига с их стороны — Каннинг просто имела в виду женить меня на своей сестрице!» Такие слова были очень характерны для Юрия Львова.

На этом я прерываю рассказ о калужских «ссыльных», чтобы вернуться к ним несколько позднее, когда их число с приездом старшего Сабурова, Сергея Львова, Дмитрия Гудовича и Коти Штера увеличилось, и перехожу к своим личным делам.

В момент моего возвращения из-за границы Калуга, начавшая выходить из состояния запустения, была очень хороша: цвели сады и покрытая свежей зеленью березка олицетворяла среднюю Россию у моего окна. Борис по-прежнему заведовал агрослужбой, тетя Оля Аксакова возглавляла церковный совет в Одигитриевской церкви. Ляля Базилевская приехала на все лето со своим сыном, дети Леонутовы выросли. Павлик стал совсем взрослым, и, увидев его после возвращения, я подумала: «Вот как раз таким представлялся мне „Божьей рати лучший воин с безоблачным челом“, когда я в детстве учила Лермонтова „Ветку Палестины“».

Я поняла, что, не будучи болезненным с виду, Павлик не может похвастаться крепким здоровьем: он легко утомлялся и на военной призывной комиссии был забракован по сердечной статье. Живший рядом с нами старый доктор Дмитрий Андреевич Муриков, бывший домашний врач семьи великого князя Константина Константиновича, говорил: «В данном случае сердце не поспело за общим быстрым ростом. Через несколько лет эта аномалия сгладится, но пока надо следить за здоровьем и, главное, остерегаться ангины». Павлик это всегда помнил, тем более, что от времени до времени получал сигналы в виде резких болей в области сердца.

Девочки Леонутовы, из которых Оля была очень хорошенькой, учились в школе 2-й ступени, занимались в балетной студии и, главное, преуспевали в музыке. В связи с этим мне следует ввести в свое повествование лицо, известное всем калужанам моего времени и очень ими любимое — учительницу музыки Ольгу Николаевну Юртаеву, которая по существу была чем-то гораздо более значительным для окружающей ее молодежи, чем просто «учительницей музыки». Обладая организаторскими способностями и неутомимой энергией, Ольга Николаевна руководила вкусом и устремлениями своих учеников во всех видах искусства. В одной из школ, а иногда и в городском театре она устраивала спектакли, в которых музыка чередовалась с балетом и пантомимой.

Димка, по возвращении из заграницы включившийся в число учеников Ольги Николаевны, зимой 1924–1925 годов участвовал в инсценировке сказки «Царевна-Лягушка» (под музыку Шопена) причем изображал лягушку. Затянутый в зеленый сатин, с перепончатыми лапами (из-под лягушиной маски все же выглядывала его мордочка), он своими ловкими прыжками и непринужденностью разговоров с царевной (Таней Леонутовой) заслужил всеобщее одобрение. Постановка имела такой успех, что из городского театра к Ольге Николаевне пришли люди с просьбой отрядить учеников для участия в спектакле «Потонувший колокол» Гауптмана.

После костюма лягушки мне пришлось шить костюм гнома — Димка особенно настаивал на красных туфлях с загнутыми кверху носками. Я ругалась, но шила, и за это получила право из зрительного зала смотреть, как мой сын под музыку Грига сначала шествует с фонарем, а потом, вместе с другими гномами, отплясывает на сцене городского театра.

С девочками Леонутовыми, которые были на пять лет старше, у Димки сложились забавные отношения. С Олей он мог при случае подраться, но вместе с тем чувствовал, что она проявляет к его персоне гораздо больше интереса, чем Таня, которая, с высоты величия будущей знаменитой балерины, смотрела на него как на «пустое место». Димка отвечал ей тем же, тогда как Олино мнение имело для него некоторый вес.

Помню такой случай: еще до нашей поездки за границу, когда с одеждой и обувью было очень туго, я купила Димке по случаю прекрасные туфли, которые он, к моему ужасу, отказался носить потому, что они «девчоночные». Никакие мои убеждения не помогали — и я решила позвать на суд Олю. Она посмотрела туфли, затем властно взглянула на Димку и сказала: «Поносишь!» Димка покорно надел туфли и благополучно доносил их до дыр.

В эпоху НЭПа, когда повсюду зазвучали «интимные» песенки, героини которых назывались «Нинон» или «Лолита», к девочкам Леонутовым, уже прекрасно игравшим на фортепьяно, стали приходить калужские девицы, прося аккомпанировать их пению. Таким образом я через стенку знакомилась с некоторыми «шедеврами» того времени. Особенное впечатление на меня произвела песня о том, как «Нинон, знаменитость Парижа, в восхищеньи вперед подалась», следя за тем, как на эстраде «в красном фраке танцует мулат».


Его смуглая кожа, как бронза,

Нестерпим его огненный взгляд!


Последние слова юные певицы произносили с особым чувством и с закрытыми глазами, вероятно, чтобы не ослепнуть от взгляда мулата.

Павлик говорил, что «ненавидит» и эту «пошлятину», и поющих девчонок. В отместку за это одна из калужских барышень задала ему ехидный вопрос: «Почему это вы проводите время не с нами, а в обществе дам бальзаковского возраста?» (Намек на меня и Лялю Базилев-скую.) На что Павлик ответил: «Потому что это — общество довоенного качества!» Ответ, к сожалению, был не только не оценен, но и не понят.

Возвращаюсь к Димке. Если по приезде из-за границы он начал учиться музыке у Юртаевой, то его общее образование было поручено бывшему генералу-артиллеристу Николаю Николаевичу Фиалковскому. Семья Фиалковских, после постановления об уплотнении жилплощади, поселилась в домике Запольских. Отставной генерал Николай Николаевич был почтенным, «не мудрствующим лукаво» военспецом, который, преподавая Димке начальные основы математики, сумел пробудить в своем ученике интерес к этой науке, так что Дима ходил на уроки с охотой и без принуждения.

Ближайшими его друзьями того времени были племянник Ляли Базилевской Евгений Бунескул и живший рядом с нами на Нижней Садовой внук доктора Муринова — Патя Ренне. С этими мальчиками Дима проводил все свободное время.

Что касается меня, то мои занятия вращались вокруг хозяйства и рукоделия. Я как-то упомянула, что в Калуге ко мне явились «две барышни» и попросили вышить «винивьетку» на платье. С их легкой руки я стала получать заказы, которые — особенно после того как я привезла из-за границы красивые нитки, кусочки парчи и бисер, — оказывали существенное подспорье нашему бюджету.

Теперь настало время сказать несколько слов о судьбе отдельных лиц, о которых упоминалось в первой части моих записок, но уже давно не шла речь.

Благодаря бесплатному проезду довольно часто бывая в Москве, я обрела на антресолях полуразрушенного домика в Никольском переулке, в комнате ее двоюродного брата Сережи Попова, Таточку Воейкову с двумя сыновьями девяти и пяти лет. Тут я узнала, что ее отец, Александр Александрович Дрентельн, живет в качестве работника на мельнице в Вологодской губернии и что Андрюша Гравес вернулся из германского плена, где провел четыре года в тяжелейших условиях. В Москве он остаться не захотел, уехал на Урал и там женился.

Николай Сергеевич Воейков эмигрировал, и у Таточки имелись все основания полагать, что он всерьез порвал с ней отношения. Она мне поручила отыскать его в Париже и выяснить этот вопрос. Я ее просьбу исполнила, видела Воейкова и ничего утешительного сообщить ей не могла. Через некоторое время, когда ее отец умер, Таточка выхлопотала разрешение уехать за границу. По слухам, она поселилась в Брюсселе, но с Воейковым не сошлась.

Очень тяжелое впечатление производил в начале 20-х годов дядя Коля Шереметев. Ликвидировав квартиру на Собачьей площадке и распродав все вещи, он переселился в дом Найденовых на берегу Яузы, где жил за каким-то шкафом — только для того, чтобы находится под одной кровлей с обожаемой им Елизаветой Ивановной. Последняя не только не баловала его своим вниманием, но подчас даже третировала. Гораздо лучше относились к нему дети Найденовы, в ту пору уже взрослые.

Приезжая в Москву, я с грустью замечала, что прежнего Николая Борисовича уже нет — я видела лишь несчастного человека, одержимого навязчивой идеей. Помню, как однажды, встретив меня с обычной радостью и сердечностью, он стал вдруг смотреть на часы и куда-то торопиться (дело было в холодной и голодной Москве 1921 года). Я предложила выйти вместе. Перед выходом дядя Коля положил в чемодан веник и тряпку, а заметив мой удивленный взгляд, таинственно сообщил, что Елизавета Ивановна «разрешила» ему ежедневно приводить в порядок ее театральную уборную и теперь он спешит в Малый театр, чтобы осуществить данное ему право. Это была уже подлинная достоевщина!

Через некоторое время после того, как его частично разбил паралич на сцене Харьковского театра, в роли князя Тугоуховского, Николай Борисович был помещен в дом для престарелых актеров Государственного театра в Измайлове. У него там была отдельная комната, и на тумбочке возле кровати стояла фаянсовая пепельница из ресторанчика «Bella Venezia» — единственное, что осталось от прошлой жизни. Его навещали Ольга Геннадиевна Шереметева и ее дети (я была далеко). Все же закат его жизни был если не столь трагичным, как у многих других, то одиноким и скучным. Умер Николай Борисович 27 октября 1935 года. Хоронил его… мой отец. Каким образом это случилось, будет сказано позднее.

Волна ссылок, прокатившаяся по Москве в 1924 году, коснулась также и Коти Штера, который, проводив семью (жену, сына и родителей жены) за границу, тихо и мирно проживал на Большой Дмитровке, «уплотняя» квартиру знаменитой кузины своей жены Надежды Андреевны Обуховой. В выезде за границу ему, как бывшему офицеру, было отказано. Это нисколько его не удивило и казалось логичным, но никто не мог понять, почему безобидный Котя оказался через год в Нарымской ссылке в местечке Парабель, где кроме него было несколько нэпмановских семей и никакого заработка, особенно для столь неприспособленного к жизни человека, как Котя. Его ссылка тяжело легла на тетю Лину и Нату, которые продавали вещи и снабжали его деньгами и посылками.