Семейная хроника — страница 81 из 142

Нежные родственные чувства были свойственны всем членам юматовской семьи, и потому появление Алика на rue de la Pompe вызвало вперемежку слезы радости и слезы печали. Были даже поползновения отобрать его у меня и оставить в Париже. Но я, ссылаясь на полученные инструкции, была тверда, не поддавалась ни на какие увещевания и только оставила вверенного мне младенца у его родственников до следующего вечера (сама я остановилась на улице Ришелье, в гостинице того же названия, куда вечером Сережа Аксаков доставил мне Диму).

Когда я пришла за Аликом на следующий день, то застала странную картину — он сидел на коленях у своей тетушки Лизы и занимался тем, что вешал на ее длинные черные ресницы металлический лорнет — лорнет прекрасно держался, из чего я заключила, что ресницы парижских знаменитостей имеют упругость проволоки. А Лиза была «знаменитостью»: на Монмартре появлялись иногда афиши «Lisa Mouravieff» и когда она с открытой сцены пела надрывную песню «A la Butte Chaumont» — народ, как я слышала, плакал (может быть, с «пьяных глаз» — не знаю!).

Лизина профессия эстрадной певицы не нравилась ее брату. На этой почве впоследствии и произошел раскол в дружной семье Юматовых, и маленькой Танечке, как будто, даже запретили посещать тетку. Попутно вспоминаю, что Шурик говорил: «Коля Юматов ограничен и напыщен», но в данном случае судить, кто был прав и кто нет, — очень трудно.

Прежде чем перейти к следующей главе, в которой будет описано мое пребывание на берегах Средиземного моря, я скажу несколько слов о Сереже Аксакове, которого не видела с 1914 года, когда он, 15-летним мальчиком, провел две недели в Спешиловке, мечтая перевестись из Калужской гимназии в Морской корпус. Кадетом и гардемарином я его не видела, но слышала, что он плавал в Тихом океане на учебном судне «Орел», что в 1918 году командир повернул корабль к берегам Европы и «Орел» был разоружен французами в Бизерте. В 1923–1924 годах Сережа находился в Северной Африке, и я получила от него письмо из тех краев во время моего пребывания в Висбадене.

Узнав из маминых писем, что он перебрался в Париж, Борис и тетя Оля просили меня обязательно повидать Сережу. На вокзале я увидела плотного молодого человека среднего роста с очень темными глазами, в котором все же узнала без труда мальчика, виденного мною двенадцать лет назад в калужских краях. В петлице у него был Галлиполийский значок. Образ жизни он, по-видимому, вел весьма скромный, зарабатывая на жизнь малярными работами.

Не от него, а от кого-то другого я слышала, что у моряков за границей образовалась хорошо организованная касса взаимопомощи и материально они находились в несколько лучшем положении, чем офицеры других родов оружия. Кроме того, французы, считая русских моряков широко образованными людьми, охотно приглашали их на должности, требующие технических знаний. Но все это не касается Сережи, который занимался как раз физическим трудом и, как будто, меньше всего заботился о личном благополучии. Во всяком случае, таково было мое впечатление от нашей мимолетной встречи по пути в Ниццу.

Проведя двое суток в Париже, я забрала Алика у Юматовых и вместе с ним и Димкой в поезде Paris — Lyon — Mediterranee направилась к конечной цели нашей поездки. Через сутки перед окнами нашего вагона сверкнуло лазурное море. Вечером того же дня я обняла ожидавшую нас на платформе маму, и мне, как всегда, показалось, что она лучше всех!

На Лазурном побережье

О, этот юг! О, эта Ницца!

О, как их блеск меня тревожит!

Тютчев


Франко-итальянский берег Средиземного моря всегда привлекал русских, приезжавших сюда залечивать свои раны, душевные и телесные.

В Ницце, в ту пору еще итальянской, с 1848 по 1852 год жили Герцены. Тут протекала их семейная драма, тут они узнали о гибели парохода, везшего их мать и сына; сюда же, на Лазурный берег, приехал умирать Александр Иванович, и на холме, возвышающемся над Ниццей, находится его могила.

В одном из своих писем ко мне летом 1926 года отец рекомендовал сходить на эту могилу с мальчиками. Находившийся в эмиграции его петербургский знакомый Бурнашев (тот самый, который в 1918 году открыл комиссионный магазин на Караванной улице!), узнав об этом, возмущенно сказал: «Александр Александрович там совсем с ума сошел! Посылает внуков поклониться могиле какого-то революционера!» Отец, которому я по возвращении передала эти слова, со свойственною ему категоричностью отчеканил: «Старый дурак».

Он высоко ценил Герцена и как человека, и как писателя, я же и вовсе постоянно ставлю себе «Былое и думы» за образец и вижу в их авторе редкое сочетание ума и сердечности. Обычно в людях преобладает одно из этих качеств в ущерб другому. Меня также поражает та подкупающая правдивость, с которой Герцен открывает свой внутренний мир в наиболее критические моменты жизни. Он не щадит самого себя, не допускает никакой рисовки и от этого только выигрывает в глазах читателя. Однако для «исповеди», которой местами являются «Былое и думы», нужна еще и смелость. Писать от первого лица с «поднятым забралом» не всегда легко, и я подчас чувствую эту трудность в ходе моего повествования.

Что касается моего пребывания на Лазурном побережье, то оно было подчинено решению проблемы «Оставаться или возвращаться?». Этот вопрос доминировал над всем остальным и как бы заслонял прелести обстановки, которые я ощущала в приглушенном виде. Сидя на берегу сверкающего синего моря, я ловила себя на мысли: «Что пользы туда смотреть?! Ведь там не Россия, а никому не нужная Африка!», а глядя на столь же сверкающее небо, я думала: «Боже мой! Если бы хоть часть этого света и тепла можно было бы перенести на Соловецкие острова!»

Таков был лейтмотив моего настроения, которое, кстати говоря, совсем не интересовало окружающих и огорчало маму. Поэтому и тут я перехожу к более занимательным и вполне конкретным темам.

Мамин ресторанчик, носивший название «Cafe des Fleurs» и среди русских в шутку называемый «Вяземская лавра»[107], находился, как я уже говорила, очень близко от Английской набережной. Состоял он из двух небольших зал, буфетной, кухни и двух жилых комнат. Вдоль фасада, под полотняным навесом стояли столики. На противоположном углу находился городской сад, получивший после войны патриотическое название «Эльзас-Лоррен».

В этом саду вскоре после нашего приезда произошел маленький инцидент, повергший меня в смущение. Димка, по калужской манере, «наподдал» там какой-то девчонке, и старый господин, сидевший на скамейке, сказал: «Слушай, мальчик! Во Франции женщин не бьют!» Надо признать, что Дима после этого быстро европеизировался. С девчонками он больше не связывался, а задевая мальчишек, уже не показывал им кулак, издавая угрожающее рычание, как это делалось на берегах Оки. Проходя мимо врагов легким, пружинистым шагом, он подносил ладонь к своей щеке и говорил: «Attention, eh!»

Если в Москве Димка и Алик, на мое несчастье, купили себе дудки «уйди-уйди!», то теперь они добились того, что мама подарила им игрушку, не менее неприятную для окружающих: я говорю о «третинетках» — каталках, на которых все мальчишки Ниццы с грохотом носились по тротуарам, подбивая прохожих. Наши от них не отставали до тех пор, пока Дима не нашел себе более благородное развлечение, принесшее ему даже некоторую славу.

Он подружился с владельцем соседнего гаража, который пожертвовал ему бракованную шину и даже сделал небольшое деревянное весло. На этой шине Димка уплывал в море, и каково же было наше удивление, когда мы увидели его фотографию в рекламной витрине самого фешенебельного купального павильона «La Grande Bleue»! За лето Дима научился хорошо плавать и даже бросаться в воду с вышки. Алик был менее спортивным.

Однажды, когда я пошла с детьми купаться в отдаленное место пляжа (который в Ницце, к сожалению, не песчаный, а каменистый), мы увидели на горизонте силуэты нескольких военных кораблей. Это шла в один из итальянских портов французская эскадра из Тулона. Примерно через полчаса, когда мы уже забыли о кораблях, на нас накатилась волна, поднятая этими судами. Мы были сбиты с ног и брошены на берег с такою силою, что вернулись домой в синяках и ссадинах.

Летом 1926 года в Ницце еще была свежа память об Айседоре Дункан, погибшей незадолго до того на набережной. Мне показывали место, где это произошло: Айседора ехала в открытой машине. Конец шарфа, обмотанного вокруг ее шеи, на большой скорости попал в колесо, Айседору выбросило из машины, и она разбилась об асфальт. Недалеко от нас жил ее брат — это был высокий, бритый человек лет пятидесяти, привлекавший всеобщее внимание тем, что ходил по улицам в одежде древнего римлянина: в хитоне и плаще из грубой ткани и сандалиях на босу ногу.

В середине лета во Франции разразилась описанная в «Саге о Форсайтах» всеобщая забастовка. На Лазурное побережье прибывали экспрессы с необычным для этого времени года количеством леди и джентльменов, предпочитавших пережить это время трудностей и неудобств в более спокойном месте. Газеты сообщали о том, как изысканные денди в белых перчатках выходят на вокзалы в качестве носильщиков и предоставляют свои автомобили для развоза приезжающих по домам. Но самое удивительное (что могло происходить только в Англии) заключалось в том, что принц Уэльский (впоследствии отрекшийся от престола король Эдуард VIII) ездил по рабочим кварталам, раздавая деньги семьям бастующих.

Теперь, как мне кажется, пора рассказать о трагикомическом инциденте, происшедшем с мамой незадолго до нашего приезда. С радостью ожидая меня и детей, она приготовила небольшую сумму денег для того, чтобы мы могли провести лето, не отказывая себе в поездке за город или порции мороженого. На наше несчастье, к ней зашел Александр Александрович Мосолов, довольно неприятный господин, служивший когда-то в министерстве двора, и уговорил купить у его знакомого, некоего Массиса, акции, которые, по его словам, должны были вот-вот удвоиться в цене. Мама, которая всегда была немного азартна, отдала деньги Массису и получила взамен какие-то бумаги. Когда она через некоторое время зашла с этими бумагами в банк, ей сказали, что они ничего не стоят и ими можно с успехом оклеить стены.