Семейная хроника — страница 87 из 142

Владимир Александрович, очень худой, бледный и как бы невесомый человек с большими темными глазами, был сыном известного в конце XIX века певца Александра Константиновича Давыдова, автора популярного романса «Пара гнедых»[114]. Болезненный, избалованный, приятный в обращении, Владимир Александрович обладал большим художественным чутьем и знал толк во всех видах искусств настолько, что когда в Эрмитаже возникали сомнения при определении той или иной картины, к Владимиру Александровичу приходил «эрмитажник» Яремич и призывал его на совет.

Евгения Назарьевна была полной противоположностью своему мужу и относилась к нему как к капризному, но очаровательному ребенку, которого надо, с одной стороны, баловать, а с другой — ни на минуту не выпускать из-под власти. Лицо ее, хотя и напоминало полный диск луны, но не было лишено известной приятности или, вернее, «забавности», так как на нем отражались все движения ее бурной души. Незлая по натуре, Евгения Назарьевна была способна на самые невероятные выходки, за что я с полным основанием называла ее «Неистовый Роланд».

Пустить в свою квартиру с целью «уплотнения» чужих людей (то есть нас) для Евгении Назарьевны стало целой проблемой, и кандидатуры подверглись всестороннему изучению. Наконец, после вынесения положительного решения, наше переселение было обставлено рядом условий: 1. Самим в ЖАКТ не ходить, 2. С жильцами дома знакомств не заводить (?!), 3. Платить кроме взносов за площадь в ЖАКТ 10 руб. в месяц (институт «квартирохозяев» в Ленинграде был еще не отменен).

С течением времени (особенно после отъезда Бориса), видя, что я не только строго выполняю ее условия, но и нахожусь в «сомнамбулическом» состоянии, Евгения Назарьевна прониклась ко мне благожелательными и покровительственными чувствами — стала проводить меня в какие-то закрытые кооперативы и столовые, познакомила с портнихами, у которых я смогла получать заказы на вышивки… Вместе с тем она рассматривала меня как некоего «несмышленыша», которого можно всецело подчинить своей воле.

По мере выхода из своего сомнамбулического состояния я стала протестовать против уж слишком явного вмешательства в мои дела — возникали конфликты, после которых мы с Евгенией Назарьевной два-три дня не разговаривали. Разрядка происходила самым неожиданным образом. Помню такой случай: между нами и Давыдовыми была так называемая «нейтральная зона» — узкая длинная комната, где находился телефон. Выйдя на телефонный звонок в момент «перерыва дипотношений», я увидела, как давыдовская дверь приотворилась и из нее высунулась палка с привязанным к ней носовым платком (белый флаг). Я, конечно, рассмеялась, и инцидент был исчерпан.

С Евгенией Назарьевной нас еще связывал «собачий вопрос»: она полюбила Кэди, которая, кстати говоря, ласковым нравом располагала в свою пользу. Не таков был живший у Давыдовых на правах члена семьи Тигрик — это был старый, злой и малопородистый фокстерьер, который имел склонность незаметно подкрадываться к людям и кусать их за ноги.

Евгения Назарьевна с необычайной находчивостью умела парировать неприятности, вызывавшиеся во дворе этим его свойством. Так, когда Тигрик набрасывался на какую-нибудь простую женщину и та поднимала крик, Евгения Назарьевна вразумительно говорила ей: «Матушка, никогда не бойся собак. Людей бойся!» Пострадавшая сначала обалдевала, потом вспоминала обиду, нанесенную ей какой-нибудь соседкой, вздыхала, говорила: «И ведь правда, оно так!» — и спокойно уходила с разорванным чулком. Если Тигрик порывался вцепиться в мои чулки, Евгения Назарьевна вспоминала, что мой брат Александр Александрович держал его на руках, когда тот был маленьким щенком, и раз даже положил себе в карман. Я умилялась, и Тигрик оказывался прощен.

Такова была внешняя обстановка первых месяцев моей ленинградской жизни. Борис часто писал из в Кзыл-Орды и аккуратно высылал деньги на мое прожитье.

Но вот в начале октября ко мне пришел отец, чтобы посоветоваться относительно предложения, сделанного ему ученым секретарем Академии наук Ольденбургом, — баллотироваться на должность заведующего русским отделом библиотеки Академии. Отец был в нерешительности — ему не хотелось расставаться с Эрмитажем, — но Ольденбург всячески настаивал. В ответ на слова отца, что его кандидатура может оказаться неподходящей из-за «непролетарского» происхождения, Сергей Федорович с жаром воскликнул: «Имейте в виду, Александр Александрович, что за вас мы все, как один, умрем!» Таковы были подлинные слова, о которых отец потом не раз вспоминал с саркастической улыбкой.

Дело кончилось тем, что отец дал согласие баллотироваться и был единогласно избран. Однако, вступив в новую должность, он с Эрмитажем сразу не расстался и решил использовать причитающийся ему отпуск в качестве «испытательного срока». Все, как будто, было обдумано, но никто не знал, что в это время на Академию уже готовился удар, первой жертвой которого и оказался мой отец. В середине ноября ранним утром ко мне прибежала Александра Ивановна и сообщила, что ночью папа был арестован и увезен в ДПЗ; одновременно был взят заведующий Публичной библиотекой Бенешевич. Кабинет отца с его многочисленными картотеками, папками и книжными шкафами обычному обыску не поддавался и потому был опечатан. В течение недели приходили какие-то эксперты, всё пересматривали и, наконец, видимо, ничего интересного для себя не найдя, сняли печать и больше не появлялись.

Арест отца и стал тем событием, которое стряхнуло с меня всякую апатию. Началась зима передач, хлопот о свидании и напряженного ожидания. Никто из Академии, конечно, и не подумал «умирать за Александра Александровича», но это было отчасти понятно: готовился второй — и еще более тяжелый — удар, о котором я скажу ниже.

Не в пример академикам, «эрмитажники» отнеслись с полным сочувствием, и я получила из недр этого учреждения большую моральную поддержку в лице сотрудницы отца Ольги Васильевны Тепленко. С этой очень приятной дамой отец познакомил меня еще летом в вегетарианской столовой на Морской. Теперь же она, заходя справляться о вестях со Шпалерной, возымела чудесную мысль пригласить меня посещать вместе с ней лекции по истории искусств в Эрмитажном театре. Доступ туда был ограничен, и, хотя лекции проводились под флагом «Рабочего университета», аудиторию составляла интеллигенция, имеющая отношение к искусству, на что и была рассчитана тематика.

Очаровательный круглый зал екатерининских времен с его стоящими в мраморных нишах скульптурами уже сам по себе доставлял удовольствие. Лекции также были в большинстве случаев интересными, уводя в прошлые времена, и оказались хорошим средством возвращения меня к современной жизни. С благодарностью вспоминаю лекции по средневековому искусству сотрудника Эрмитажа Голованя и, в частности, тот случай, когда, увидев на световом экране изображение горельефа на тему Страшного Суда, я с замиранием сердца задала себе вопрос: «Ну как сейчас лектор назовет находящегося в центре группы Христа?» А потом успокоилась, услышав: «Направо от Судящего…» и т. д. Такая формулировка меня вполне удовлетворила.

Интересны были также лекции Сапожниковой о Венеции XVII века и художника Пунина о новой французской живописи.

Другим «подарком судьбы» того времени стало знакомство с Ниночкой Иваненко, доброй душой, чья жизнь состояла в том, чтобы наподобие плюща обвивать чьи-то страдания. Семья Иваненко — из небогатых помещиков Курской губернии — жила на набережной Невы, в доме, непосредственно примыкающем к Эрмитажному театру. Отец Ниночки, Александр Сергеевич, уже появлялся на страницах моих записок, когда я рассказывала, как он, будучи шлиссельбургским исправником, озадачил своего начальника губернатора Сабурова, доказав ему свое родство с Шереметевыми через Тютчевых. Теперь Александр Сергеевич ездил в качестве проводника по Мурманской железной дороге. Ниночка работала машинисткой в «Судотресте», другая сестра, Галя, кончала медицинский институт, и вся семья была очень радушна и гостеприимна.

Через Ниночку Иваненко я познакомилась с Екатериной Павловной Султановой-Летковой, в прошлом писательницей, патронессой либерального толка и приятельницей Варвары Ивановны Икскуль. Ныне она жила на Миллионной в общежитии Дома ученых рядом с m-me Менделеевой. У Екатерины Павловны были широкие знакомства в академических и артистических кругах, так что она постоянно снабжала Ниночку билетами на закрытые лекции и концерты в Доме ученых, а та всячески старалась втянуть меня в круг этих развлечений.

В начале 1929 года, в связи с приездом в Ленинград Луначарского, был объявлен его доклад о международном философском конгрессе в Оксфорде, с которого он незадолго до того возвратился. Мы с Ниночкой заблаговременно явились в Юсуповский дом, где должен был состояться доклад, и уселись в первом ряду. Зал был переполнен, но время шло, а лектор не появлялся. Наконец кто-то с эстрады объявил, что Анатолий Васильевич задержался по весьма срочному и важному делу в Академии, но все же обещает, хотя и с опозданием, прибыть. Никто не стал расходиться.

Наконец около 11 часов появился явно взволнованный Луначарский и сказал: «Прошу меня извинить. Я задержался на экстренном заседании совета Академии наук. На нас папа тяжелая обязанность лишить звания академиков Платонова, Лихачева, Любавского и Тарле». В потрясенном зале воцарилось молчание. Овладев собой, Луначарский перешел к докладу. Излагая свои впечатления о поездке в Оксфорд, он ни на минуту не присаживался и нервно ходил из конца в конец эстрады, изредка взглядывая на молчаливого человека с черными пронизывающими глазами, сидящего тут же за небольшим столиком в качестве секретаря. Не знаю, насколько это так, но я слышала, что этот «секретарь» с черными глазами был приставлен к нему в качестве сдерживающего начала, так как Анатолий Васильевич в ходе своих речей мог увлекаться и говорить лишнее.

Из всего сказанного на этом докладе я поняла, что съезд в Оксфорде оказался очень интересным и на Западе появились новые философские течения, из которых одно (сущность его не была изложена) легко может вступить в борьбу с материализмом (тут взгляд на «секретаря» и оговорка: «кроме диалектического, конечно!»).