Семейная хроника — страница 90 из 142

Владимир Львов и я так много слышали друг о друге, что между нами быстро перекинулся мостик простых и веселых отношений. Красивым его назвать было нельзя, но он был высок, строен и в его внешности читалось несомненное благородство. Густые каштановые волосы были зачесаны назад, в продолговатом лице с серыми глазами, правильным носом, небольшим ртом и несколько тяжеловатым подбородком не было смазливости его брата Юрия и хитрости брата Сергея, что мне нравилось.

В нашем паломничестве по достопримечательностям Ленинграда мы даже рискнули подняться на купол Исаакиевского собора. Этому восхождению я посвятила пять лет спустя несколько рифмованных строк, но в них post factum высказывались чувства, которые весной 1930 года я еще не испытывала, и потому эти строки приведены будут не здесь, а в соответствующем месте.

Остановился Владимир Сергеевич у знакомого его братьев по Калуге, работавшего в техническом бюро по ремонту лифтов. Утром и днем он устраивал свои «керамические дела», а вечера проводил на Мойке. Так прошел месяц. В двадцатых числах марта Владимир Сергеевич появился у меня в неурочное время, то есть утром. Вид у него был не совсем обычный. В руках он держал газету «Известия», а в газете была напечатана заметка из Алма-Аты о том, что «сорвана посевкампания в Казахстане», целому ряду начальствующих лиц объявлен выговор, многие сняты с работы — «специалисты Аксаков и Зенкевич преданы суду». Тут сомнения быть не могло — мне следовало срочно ехать в Алма-Ату. Владимир Сергеевич проводил меня до Москвы. Прощаясь с ним на Казанском вокзале, я обещала, если все окончится благополучно, вернуться к дню его именин — 15 июля.

Путь до Алма-Аты я совершила быстрее, чем предыдущей осенью (по Турксибу стали ходить регулярные поезда), и казахские степи уже не представляли собою выжженную солнцем пустыню, а были покрыты ковром из красных и желтых тюльпанов. Зато то, что я увидела по приезде, оказалось совсем не утешительно. Борис уже три недели сидел в тюрьме, причем эта тюрьма находилась на каком-то каменистом пустыре в четырех километрах от города. На квартире меня радостно встретила Кэдинька, которая благодаря честности хозяйки, по-видимому, не голодала. Тут же эта хозяйка Настенька — семиреченская казачка — сообщила мне, что их домик в ближайшие дни подлежит сносу и мне надо искать другую квартиру. Это было очень печально, так как домик находился в верхнем конце Узунагачской улицы у самого головного арыка — и воздух, и вода там были хороши, да и найти другое помещение было очень трудно.

Хозяева перебрались в Малую Станицу к родственникам, я же осталась одна в пустом доме и сказала, что уйду только тогда, когда его начнут ломать. В положенные дни я носила передачи Борису, наводила справки в местном ГПУ, ходила за керосином на Дунгановку — одним словом, вела очень печальный образ жизни. Предвидя всевозможные осложнения, я была очень озабочена судьбой Кэди — ее следовало определить на всякий случай в хорошие руки. И, для того чтобы выявить эти «хорошие руки», я дала в местную газету объявление: «Английский бульдог (самка), премированная, продается по такому-то адресу» — и стала ждать любителей, которым отдала бы Кэди без денег, лишь бы они действительно были «любителями».

Около 20 апреля на Алма-Ату налетела снежная буря — местные жители привыкли к таким капризам природы, но я была поражена, когда среди солнечной весны моя хибарка вдруг оказалась заваленной хлопьями снега. На улице делалось что-то невообразимое, перед окнами крутилась серая мгла, завывал ветер, и мы с Кэди сидели на кровати, прижавшись друг к другу. И вдруг среди этого хаоса к домику подъехал экипаж с поднятым верхом, из него вышел человек в форме ГПУ, решительным шагом вошел в комнату и грозно спросил: «Это вы Аксакова?» На мой утвердительный ответ он спросил еще более грозно: «Что это вы здесь продаете?» Я с болью в сердце указала на Кэди и сказала: «Да вот ее». Представитель власти вынул из кармана газету с объявлением и свирепо закричал: «Что вы мне голову морочите! Вы тут револьвер продаете — как будто я не знаю, что такое „бульдог“!» Тут уж я не выдержала — вырвала у него из рук газету и закричала: «А при чем тут слово „самка“, если это револьвер?!» Мой собеседник с обалдевшим видом посмотрел на объявление, потом на меня, потом на Кэди, быстро повернулся к двери, залез под поднятый верх своей пролетки и укатил.

Борис впоследствии рассказал своему следователю о случае с бульдогом и об их сотруднике. Смех был на все управление — но мне в хибарке, заваленной снегом, было не до смеха!

К счастью, через два-три дня солнце снова засияло. Девочки, с которыми я успела подружиться, принесли мне букет необычайно красивых горных цветов, а проходя через соседний запущенный сад, я увидела не куст, а целое дерево, покрытое шарообразными белыми цветами… Это стало как бы последним напоминанием о пронесшейся над нами снежной буре.

В это время почта уведомила меня о пришедшей на мое имя из Ленинграда посылке, содержащей шестнадцать (я твердо помню это число!) плиток шоколада. Посылка была от Владимира Сергеевича. От него приходили также и письма — некоторые даже со стихами. Помню, что одно стихотворение начиналось стилизованным описанием тех неприступных скал на краю света, где я якобы нахожусь и куда бы он хотел пройти «тропами талыми» (рифмовалось со «скалами»), чтобы меня опоясать лиловыми тенями, закидать цветами весенними. Далее (как теперь говорят) «звучала тема труда»:


А пока… словно в латы закованный

И единой мечтой очарованный,

Буду делать работу бессменную,

Память в сердце храня неизменную.


Из последних строк я поняла, что керамическая мастерская на Охте начала действовать.

А на Узунагачской улице между тем появились рабочие и стали ломать наш домик. Узнав об этом, хозяйка Настя приехала за мной и Кэди на телеге и перевезла нас в Малую Казачью станицу, поселение, находящееся в стороне, диаметрально противоположной тюрьме. Уже не говоря о том, что мой путь с передачами удлинился на четыре километра, в новом месте я стала страдать от отсутствия пригодной для питья воды. Та жидкость, которую добывали в колодцах станицы, имела мутно-желтый цвет, и приготовленный из нее чай покрывался коричневым и как будто жирным налетом. Пить такой «солончаковый» чай было очень противно.

Все эти мелкие неприятности, однако, с избытком компенсировались тем, что по неуловимым путям, связующим заключенных с их родными, стали поступать обнадеживающие слухи: «процесс виновников срыва посевной кампании» как будто принимал благоприятный оборот. Кроме того, в Алма-Ате появились дружественные связи: в очереди перед керосиновой лавкой в Дунгановке я познакомилась с очень приятной дамой лет на десять старше меня, m-me Жихаревой.

Павел Павлович Жихарев, бывший калужский помещик, после различных мытарств очутился в Алма-Ате на должности бракера (насколько я помню, он отбирал породистых лошадей для коннозаводства), и с ним была его жена, Наталия Владимировна, та дама, которую я впервые увидела на Дунгановке и потом, в День Петра и Павла, встретила в церкви. После обедни и заупокойной службы мы вместе вышли на базарную площадь. Моя спутница была в черном. В порыве откровенности она сказала, что это — день памяти человека, который ей был очень дорог. Тут в моей голове мелькнул ряд ассоциаций и я не слишком неделикатно воскликнула: «Вы, наверное, говорите о Петре Владимировиче — я его очень хорошо помню». К счастью, мое вторжение в чужое прошлое встретило удивление, но не протест. Мне кажется, что возникла даже какая-то теплая волна от того, что случайная встреча где-то на краю земли вызвала из прошлого один и тот же образ, для меня — чисто зрительный из времен моей юности, для моей новой знакомой — более близкий и реальный. (Моя неделикатность все же не доходит до того, чтобы называть фамилии!)

Вторая приятная алма-атинская встреча произошла в комиссионном магазине, где мне пришлось продавать кое-что из привезенных из Ленинграда вещей. Спиною ко мне у прилавка стояла маленькая дама с темными волосами и смуглой шеей, лица же я не видела. Дама рассматривала вывешенные для продажи цветные, затканные восточными узорами халаты и, обратившись к своему спутнику, сказала: «Как хорошо было бы переплести этой тканью некоторые из наших книг!» Такое высказывание заставило меня заглянуть в лицо говорившей, и я узнала мою подругу по гимназии Соню Келлер. Мы бросились друг другу в объятия. Произойди эта встреча раньше — не было бы моих мытарств по землянкам и станицам. Муж Сони заведовал Пастеровской станцией, где я могла бы жить со всеми удобствами. Переезжать в половине июня уже не имело смысла, так как я со дня на день ждала благоприятного завершения алма-атинской эпопеи, но несколько приятных вечеров я все же провела у Сони в воспоминаниях о гимназических годах.

Жители дореволюционной Москвы хорошо были знакомы с домом светло-зеленого цвета, стоявшим посреди Арбатской площади. В этом доме помещался большой аптекарский магазин с вывеской «Р.Келлер и К°», а над вывеской был укреплен макет фабричной марки — колесо с двумя крыльями. В одном окне магазина стояла гипсовая фигура Гиппократа, в другом — Меркурия[115]. Наследницей этой фирмы была поступившая в 8-й класс нашей гимназии София Романовна Келлер, девочка лет шестнадцати с лицом хорошенькой китаянки, черным пушком над верхней губой и очень милым характером.

Отец и мать у нее умерли, Соня жила с мачехой, отношения в семье были сложные, вследствие чего она прямо со школьной скамьи вышла замуж за человека старше себя и, вероятно, умнее себя, Владимира Александровича Филиппова — искусствоведа и театрального критика, статьи которого я и поныне встречаю в газетах и журналах. Брак этот оказался, видимо, непрочным, потому что в Алма-Ате Соня была уже со своим вторым мужем. С нею жил и ее сын от первого брака — милый юноша, только что ставший студентом.