— Я не поэтому.
— Ну, а в «Чевиоза», как по-твоему?
— Мне кажется, что нам лучше будет где-нибудь в загородном ресторане.
Оба мы думали об одном и том же, но не решались сказать. Я подзадорил тебя:
— Почему в загородном? Не надо утомлять бабушку.
— Мы сядем в трамвай. Это из-за одежды. По ее форме все сразу узнают, что она из богадельни.
— А ты этого стыдишься? — спросил я тебя — и себя самого.
— Мы можем встретить кого-нибудь из знакомых и…
— Да, так, пожалуй, лучше. А то ведь бабушке будет неприятно. Первые два месяца она совсем не выходила из богадельни, потому что стыдилась формы.
Меня охватила глубокая грусть — та грусть, которая граничит с упадком духа, когда человек опускает руки и не чувствует себя больше ни униженным, ни оскорбленным.
Мы шли рабочими кварталами. Было пасхальное воскресенье, и площадь Кармине кишела народом, который спешил к мессе; витрины колбасных лавок ломились от изобилия товаров; прилавки мясных были наполовину опустошены, словно после внезапного налета; медленна поворачивались огромные вертела с цыплятами и дичью в закусочных; особенно многолюдно было в кондитерских; чувствовалось, что самый скромный домашний бюджет был на этот раз нарушен, чтобы отпраздновать пасху И весь этот люд, плохо одетый, шумный, бессознательно приноравливал свое поведение к необычной торжественности; крылечки домов были вымыты, редко где на окнах сушилось белье. Мужчины играли в карты, сидя за столиками, выставленными на тротуаре у таверны, и когда мы проходили мимо, один из них крикнул:
— Ах чтоб тебя… Ведь я обещал жене не ругаться, пока не съем свяченое яичко!
Немного подальше какой-то паренек попросил у нас прикурить, подмигнул и сказал:
— Запрещается! Пасха!
В этом общем расположении духа не было ни ханжества, ни благочестия, в нем ощущалось безотчетное стремление уйти в круг самых близких и любимых людей, словно для того, чтобы испытать прочность их привязанности, и это чувство было гораздо глубже полузабытом обрядности. На каждом лице ясно можно было прочесть удовлетворение: как хорошо иметь семью и чувствовать себя под ее защитой.
Ты шел рядом со мной, элегантный и серьезный, поглядывая себе под ноги, на мостовую, местами выщербленную, усеянную отбросами, бумажками, конским навозом. Мы вышли на прямой, чисто подметенный бульвар; на деревьях уже зазеленела листва. Сегодня ты не возбуждал во мне желания поделиться с тобой мыслями.
— Ты рад, что проводишь пасху со мной и с бабушкой? — спросил я. И добавил: — Это первая пасха, которую ты проводишь в семье.
Ты посмотрел на меня немного удивленно, слегка улыбнулся и сказал:
— А почему мы не пошли к нашему отцу? Тогда обошлось бы без всяких осложнений.
— Верно, наш отец приглашал нас. Но потом я решил отказаться — подумал, что ты будешь себя неловко чувствовать.
— Хм, хм, — промычал ты неопределенно.
26
Дверь открыла дочь Семиры, вся семья встретила нас приветливо, каждому поднесли по стакану наливки. Хозяева предложили провести праздник у них, но я, должно быть из духа противоречия, упорно отказывался, видя, что ты бы с радостью согласился, «чтобы избежать неприятностей».
— А где бабушка?
— Она тут рядом, сейчас придет.
— А вот и бабушка! — воскликнула Семира, открывая кухонную дверь.
На пороге появилась наша бабушка, но она совсем преобразилась. На ней было зеленое, узкое в плечах платье из тяжелой материи, напоминавшей парчу, с черным бархатным воротничком; с шеи, словно епитрахиль, ниспадал черный шелковый платок, а широкая юбка доходила до щиколоток. Бабушка уложила волосы узлом на затылке; в ушах красовались черные с золотыми ободками серьги. Сложив руки, бабушка ступала слегка неуверенно, точно девочка, которая в первый раз подходит к причастию: лицо ее выражало робкую радость и волнение.
— Бабушка-то наша как нарядилась, — сказала Семира. — А вот и женихи. Ей прямо не терпится их расцеловать.
Мы оба одновременно кинулись к бабушке, и она заключила нас в объятия. Потом, словно извиняясь перед друзьями, сказала:
— Ведь за всю жизнь я ни разу не обнимала их обоих сразу.
Я поглаживал ее руку и скоро узнал это платье: бабушка надевала его только по большим праздникам, а таких праздников после смерти матери у нас было так мало, вернее сказать — совсем не было. Ты сносил нежности бабушки с улыбкой и говорил ей:
— Вы такая нарядная, бабушка. Точно настоящая синьора.
— Видите, — заметила Семира. — Раз он говорит, значит так и есть, ведь он-то уж знает толк в нарядах.
— Это хорошее платье. Мне сшила его ваша мать за
несколько месяцев до смерти. Я его и десяти раз-то, верно, не надевала. Из нарядных платьев оно одно у меня и осталось. Как умру, вы меня в него и обрядите, только не позабудьте. Я отдаю его на хранение Семире.
Бабушка была уверена, что мы примем приглашение Семиры; она боялась выйти на улицу в нарядном платье.
— Если за мной проследит какая-нибудь монахиня, мне на три месяца запретят отлучаться из богадельни и занесут в список поднадзорных. Сестра Клементина отберет у меня ночной горшок. Мне боязно. Но я настаивал, да и ты поддержал меня.
— Мы будем осторожны и загородим тебя.
Семира сказала бабушке:
— Если я и теперь буду уговаривать вас остаться, вы можете обидеться. Да и кто вас, Роза, узнает? Вы совсем преобразились!
— Мы возьмем пролетку, — сказал я.
Но бабушка отказывалась, церемонная, словно молоденькая девушка, решившая каприза, ради отказаться от прогулки, которая доставила бы ей столько радости. Касаясь губами ее уха, я шепнул:
— Втроем нам будет свободнее. И потом — Ферруччо здесь неловко себя чувствует.
— Зато денег меньше уйдет, — возразила бабушка. Я понял, что она понемногу сдается.
27
У Порта Романа пролеток не было, и мы решили взять такси. Однако бабушка отказывалась.
— Куда это вы собрались?
— В «Оресте».
— Да вы с ума сошли! Нас оттуда вышвырнут.
Ты улыбался, в твоем отношении к бабушке проскальзывала снисходительность, и я не мог понять, что это — симпатия или пренебрежение.
— А куда бы вам хотелось пойти? — спросил ты.
— В какой-нибудь ресторан подешевле.
В каждом ее жесте, каждом слове сквозила радость, и она, видно, всей душой желала как можно дольше наслаждаться ею.
— А почему бы нам не поехать за город? — предложил я.
Мы заставили ее сесть в такси. Машина стремительно выехала на виа Сенезе. Несколько коротких минут — и мы уже на холме. Бабушка сидела между нами, растерявшись от счастья.
— Я же первый раз катаюсь в такси. О! Мы уже у Дуэ Страде. Сколько лет я здесь не была! Виа дель Джельсомино мы уже проехали?
Мы с тобой жались по краям сиденья, чтобы ей было посвободнее.
— Мне кажется, будто я на карусели, — сказала бабушка. — Сколько же это будет стоить?!
Тогда ты сказал:
— Почему вы все беспокоитесь о деньгах? Думайте только о развлечениях!
— Мальчик мой, деньги достаются в поте лица. Твое счастье, что ты этого не знаешь.
После такого ответа ты нахмурился; она это заметила, положила руку тебе на колено и спросила:
— Ты на меня обиделся?
Мы миновали городскую заставу; дорогу запрудили машины и повозки, и нам пришлось двигаться вслед за трамваем черепашьим шагом. Внимание бабушки привлекла стена справа от нас, над стеной виднелись верхушки ив и кипарисов.
— Это кладбище Аллори, — сказала она, обернувшись к тебе. — Здесь и могила барона, верно?
Ты прижался лицом к стеклу и невольно снял шляпу. Машина уже набрала скорость, и вскоре мы подъехали к селению Галлуццо, которое словно вымерло.
— Они сейчас уплетают индюка, — сказал я. — Но скоро и мы до него доберемся.
— Но они празднуют дома, всей семьей, а мы путешествуем, словно иностранцы, — сказала бабушка и, прикрыв глаза, откинулась на спинку сиденья.
Машина замедлила ход, проезжая по мостику через Эму, снова выехала на дорогу, и слева показался подъем, ведущий к Чертозе.
Ты сказал:
— Бабушка, вот мы и в Чертозе. Вам нравится ликер, который приготовляют здешние монахи?
Так ты старался развлечь ее, и в голосе твоем звучала сердечность; мы незаметно обменялись взволнованными ликующими взглядами, словно сидели у изголовья больного, чудом избежавшего смерти. Бабушка встрепенулась и ответила:
— Я тоже знаю рецепт. И могла бы приготовить ликер не хуже!
По правую сторону от нас поля, обнесенные низенькой стенкой, спускались к речке, которая образовывала здесь излучину и исчезала вдали — там, где виднелись заводские корпуса и крестьянские домишки, окруженные оливами и кипарисами.
Шофер затормозил возле сельского домика, одиноко стоявшего у края дороги. Сверху во всю длину фасада протянулась вывеска «Траттория с садом. — Вина и приправы», а пониже на стене, обращенной к деревне, было выведено красивыми буквами: «Проводит борозду плуг, но защищает ее меч».
Бабушка сказала:
— Хватит ребячиться! Отпустите машину. Обратно поедем трамваем.
Мы вышли и направились прямо в «сад» — небольшой голый дворик, обнесенный зеленой изгородью; в дальнем конце был кирпичный парапет, с которого открывался вид на Эму. За накрытыми столиками ел и веселился народ: слова и смех в прозрачном, пронизанном солнцем воздухе звучали как-то необычно, они словно повисали в пустоте, напрасно дожидаясь эха. Женщина, которая провела нас в сад, спросила:
— Вы будете обедать на воздухе или желаете занять столик в зале?
— Лучше в зале, — ответил я. — Здесь довольно прохладно.
Зал в конце сада со своими двумя большими окнами, выходившими на реку, напоминал оранжерею. Мы сели за столик у окна, поодаль от других трех или четырех столов, за которыми обедали и веселились незнакомые нам люди. И все время мы словно были одни во всем зале: ты, я и бабушка.
28
Перед тем несколько дней шли дожди, и Эма, узкая и бурная, приняв эти последние зимние ливни, ночью вышла из берегов и захлебнулась песком у первых борозд полей. Напротив нас, по другую сторону совсем неширокой в этом месте речки, неподвижно стояла водяная мельница, а рядом деревенский домик, на фасаде которого было написано: «Вот война, которую мы предпочитаем». Чья-то свинья рылась в грязи,