Семейная хроника — страница 11 из 18

и тут же, почти у самого берега, паслась скотина. В единственном окне домика появилась девушка и запела. Через полуоткрытые окна зала к нам донеслась старая песенка:

Табарин, ты царство мое золотое,

для тебя я — король всех сердец;

но навек покорило меня одно сердце,

увы, я стал рабом,

хоть все и считают меня королем…

— Вот глупая! — сказала бабушка.

И мы засмеялись. Из нас троих она была самой молодой.

Ты раскраснелся, я еще никогда не видел тебя таким оживленным и довольным. Мы пообедали «точно синьоры», как сказала бабушка, которая ела совсем мало и не поддалась нашим уговорам отведать еще цыпленка или фруктов. Отказалась она и во второй раз пригубить вино.

— По праздникам сестра Клементина специально заговаривает с нами, делает вид, будто ей интересно, как мы провели время, а сама принюхивается. Если она заметит, что я выпила, быть беде!

Немного возбужденный вином, ты неосторожно пошутил:

— Она может забрать у вас ночной горшок, да?

Лицо твое тут же залилось краской, и ты, смущенно взглянув на меня, добавил:

— Простите меня, бабушка. Но бабушка спокойно ответила:

— А ты как думаешь? Когда я знаю, что горшок стоит под кроватью, он мне и не нужен. Но если его нет, я как назло, встаю три или четыре раза за ночь. Уборная на другом конце дома, а по коридору ветер так и гуляет.

Она часто спрашивала, который час, и ты отвечал:

— Два, половина третьего, без четверти три.

— Не забудь, в четыре нам нужно уйти отсюда. На трамвае когда еще доберемся. Потом мне надо сходить к Семире переодеться, а в шесть я должна быть в богадельне. Опоздать можно всего на десять минут. За каждое опоздание нас две недели не выпускают из богадельни. А на пятый или шестой раз выгоняют. Мы там как солдаты.

Тут уж у меня вырвалась неосторожная шутка:

— Зато вам никогда не придется воевать.

— Думаешь, жить в богадельне легче, чем воевать? — ответила бабушка и вздохнула. Потом сжала рукой мой локоть, нахмурилась и спросила:

— Правду говорят, что будет война?

— Да нет же, нет, — ответили мы разом.

— Вроде тайком записывают тех, кто хочет добровольцем поехать в Африку. Сын одной женщины из богадельни как раз записался. Невеста пришла к матери, плакала, просила отговорить сына.

— Все это враки.

— Вот и сестра Клементина то же говорит. Ты, улыбаясь, сказал:

— Прочтите, что написано на этом доме.

— А что там написано? — Вам не видно?

— Бабушка не умеет читать, — объяснил я.

— Там написано: «Вот война, которую мы предпочитаем».

— Что это значит?

— А то, что мы предпочитаем обрабатывать поля.

— Кабы так! — сказала бабушка. Потом спросила тебя: — Ты в «балилла» [7] записан, да?

— Туда таких толстых и здоровых не принимают, — сказал я.

Ты ответил:

— Я авангардист. Мы носим форму с белыми кантами. Ты когда-нибудь видела?

— Молодец! — сказала бабушка. Потом добавила: — Бедного дедушку наверняка хватил бы удар, если бы он тебя увидел с этими кантами.

Она склонилась над столом и таинственно прошептала:

— Он этих господ не больно-то жаловал. Даром что за всю жизнь и мухи не обидел. Ваш дедушка далеко обходил улицы, по которым они маршировали, лишь бы не снимать перед ними шапку. Он долго не возвращался, и я беспокоилась.

Потом она спросила у тебя:

— Ты помнишь дедушку?

— Нет.

— А ведь он раза два навещал тебя на Вилле Росса. Конечно, ты был слишком мал, чтобы его запомнить. Он умер в двадцать пятом году. В ночь на первое мая. Знал, что умирает, и требовал, чтобы ему сделали укол, — хотел дотянуть до следующего дня, ну, до первого мая. «Если я умру первого мая и если есть рай, я наверняка в него попаду», — говорил он. У него хватило сил в час ночи сесть на постели и запеть песню, потом началась агония.

— Почему он хотел умереть первого мая? — спросил ты.

И бабушка ответила:

— Первого мая мы поженились.

29

Бабушка чинно сидела у стола, положив руки на скатерть, мы — по обе стороны от нее. Девушка облокотилась о подоконник и перестала петь. За другими столиками еще обедали, болтали и смеялись, но мы повернулись к ним спиной, словно были здесь совсем одни, а перед нами лишь мельница на фоне темно-голубого неба да девушка в окне.

— Который час? — спросила бабушка.

— Пять минут четвертого.

— Только бы не пропустить, когда будет четыре. — Потом она добавила: — Страшная это вещь — война. Если бы не война, ваша мама сидела бы сейчас с нами. Вернее, мы все были бы в нашем доме, и она пекла бы оладьи.

— Ты мне об оладьях не рассказывала, — отозвался я.

— Как не рассказывала! Это была ее страсть. Она и в кухню-то приходила, только когда пекли оладьи. Сама все делала и не разрешала мне помогать. Насыплет в суповую миску каштановой муки, разведет водой, а потом начнет печь. Бывало, половину съест, прежде чем подать на стол. Да простит меня господь, но я не раз попрекала ее, что она тратит слишком много оливкового масла!

— А она что отвечала?

— Ничего, она мне всегда уважение оказывала. А если оливкового масла совсем не было, она брала два-три полных наперстка муки и ставила в горячую золу. Так делают в деревнях; я сама научила ее этому, когда она была еще девочкой.

Мы оба слушали, и я угадывал в твоем внимательном взгляде такое же волнение, какое испытывал сам.

— Рассказывай дальше, бабушка, рассказывай…

— Будь она проклята, война! Не будь войны, не началась бы и испанка.

— Что это за испанка? — спросил ты.

— Эпидемия такая, она начала косить людей в конце войны. Ваша мать умерла от испанки, ты разве этого не знал?

Ты скорчил гримасу и с горечью усмехнулся — видимо, решил, что мы с бабушкой разыгрываем тебя. И сразу на лице твоем появилось выражение подозрительности.

— Рассказывай дальше, бабушка.

— Который час? Вели пока подать счет. Так мы время выгадаем.

— Расскажи о маме.

— Я все думаю, как бы она сейчас радовалась, если б мы были с нею, оба такие взрослые.

Ты спросил:

— Мама училась в школе?

— Конечно, она начальную школу кончила.

— Только начальную?

— А зачем ей больше-то? Ведь она собиралась стать портнихой.

Тогда я вдруг решил задать ей вопрос, который прежде никогда не приходил мне в голову.

— Мама читала что-нибудь, когда возвращалась с работы? Были у нее книги?

— Да, она часто приносила книги; думается, она брала их на время в мастерской, у приятельниц. Но как вышла замуж, перестала. Когда вашего отца взяли на войну, она снова начала читать.

— Что это были за книги? — опять не подумав, спросил я.

— Не знаю. Верно, о любви. Но она не могла много читать. После работы у нее всегда болела голова… Который час?

— Сейчас идем, не беспокойся.

Я хлопнул в ладоши, требуя счет. Девушка в окне исчезла, на противоположном берегу двое мальчишек с пустой консервной банкой копались в земле, видимо отыскивая червей.

30

Мы вернулись к Семире, там бабушка снова надела свою форму, а ты распрощался с нами, потому что твой папа назначил тебе встречу ровно в пять. Я один провожал бабушку до дверей богадельни.

Я был счастлив вести ее под руку, особенно теперь, когда она переоделась в форму, а я оправился от смущения. (Неприятное мгновение пережил я, когда нам подали счет; оставшихся у меня денег еле хватило на трамвай.) Чем ближе мы подходили к богадельне, тем больше мое радостное настроение уступало место грусти. Был уже вечер, и на улицах становилось все многолюднее, в кинотеатры перестали впускать зрителей, кафе на пьяцца Виттория были переполнены, за столиками на свежем воздухе не осталось ни одного свободного места. Бабушка повязала на голову черный шарф и обмотала его вокруг шеи. Серое, похожее на сутану платье доходило ей до пят, на плечи была накинута черная шаль, заколотая на груди английской булавкой. В этой одежде она снова как бы постарела; волнения этого необычного дня слишком утомили ее, и лишь во взгляде светилась радость.

— Как тебе понравился Ферруччо? — спросил я.

— Он совсем взрослый. Ты хоть издали приглядывай за ним. Он твой брат, и, кроме тебя, у него никого нет… Ты и вправду завтра уезжаешь?

— Да, но я скоро вернусь. Мы еще не один день проведем вместе, как сегодня.

— С меня и этого довольно, лишь бы вы были здоровы и ладили друг с другом!

Когда мы дошли до виа дель Ангуиллара, уже сгустились сумерки. Бабушка остановилась, порылась в кармане своего серого монашеского одеяния и, протягивая мне что-то в кулаке, сказала:

— Вот, возьми. Сегодня ты сильно потратился, это тебе на дорогу…

Я мягко отводил ее руку, а оно горячо настаивала:

— Право же, они мне ни к чему. И потом это те самые пятьдесят лир, которые ты мне дал на рождество, мне так и не пришлось их разменять! Если они тебе не пригодятся, как приедешь в Рим, сразу же отошлешь их мне обратно.

— Но ведь они тебе самой нужны. Надо же тебе вечером выпить горяченького, разве ты мне не говорила, что там у вас есть лавчонка?

— Есть, но, понимаешь, мне все время кто-нибудь да помогает: ну, те синьоры, у которых я жила в прислугах, Семира… Не сомневайся, у меня все есть. Возьми эти деньги, а то я ночью не засну, все буду думать, что они тебе могут понадобиться в дороге. Покажи, сколько у тебя осталось; если достаточно, я и настаивать не буду, но ведь в дороге денег всегда не хватает.

— Ладно, — сказал я. — Как приеду, отошлю тебе их по почте.

— Вот и чудесно, — заключила она. — Хоть раз ты меня послушался.

Мы вышли на улицу, где находилась богадельня, и на каждом перекрестке нам попадались одетые в форму мужчины и женщины. Мужчины были в черных грубых пальто и фуражках. На отворотах красовалась эмблема благотворительного общества. По обоим тротуарам плелись серые и черные фигуры этих узников, унылое шествие покинутой старости. Бабушка захотела распрощаться со мной, не доходя до ворот. Теперь она плакала настоящими слезами.