Семейная хроника — страница 13 из 18

У тебя хватало упорства целыми неделями и месяцами пристально следить за газетными объявлениями о найме на работу, но для поступления на солидную должность требовались рекомендации, а их у тебя не было, когда же ты пробовал наняться рассыльным, там каждый раз отдавали предпочтение другому претенденту, у которого был свой велосипед. Зимой 1937 года выпал снег, ты заметил это уже днем и— хотел заработать несколько лир на расчистке улиц, но тебя опередила толпа безработных. Ты поступил на службу в геральдическую контору: стучался в двери домов и уговаривал хозяек купить документ, подтверждающий знатность рода. И каждый раз, когда перед тобой захлопывали дверь, сердце твое болезненно сжималось. В месяц ты зарабатывал тридцать лир! Во время переписи населения ты нанялся разносить бланки по домам. На свой первый заработок ты хотел свести меня поужинать к «Бекаттелли».

Ты познавал эту новую действительность, и в твоей прежней жизни не было ничего, что могло бы тебе помочь. Ты по-прежнему следил за собой, всегда был изящно и безукоризненно одет, но даже это вызывало у окружающих отчуждение, и ты лишался той небольшой, но бескорыстной помощи, которую друзья были бы счастливы тебе предложить.

— Я рад бы ему помочь, -не раз говорили мне наши общие знакомые. — Но боюсь оскорбить его такой малостью!

Тебе не на что было опереться, в двадцать лет ты был лишен того доверия, которое простые люди оказывают тем, кто на их глазах родился, вырос, сроднился с ними и благодаря этому ощущает общую солидарность и ненависть, которая сама по себе побуждает бороться за свое существование. Но ты был вне этого содружества. С друзьями детства ты, следуя примеру своего покровителя, даже не здоровался, чтобы избегнуть их оскорбительной жалости. Избегал ты и своих бывших приятелей по школе. Для тебя они были живым напоминанием о неудавшейся жизни, и ты испытывал смешанное чувство горечи, детского стыда и зависти, но особенно мучительно было тебе сознавать то «расстояние», которое отделяло тебя от них, ведь ты с детства привык относиться с необычайным и подобострастным почтением к высокообразованным или привилегированным классам; оно-то во всем многообразии своих форм обусловило твой основной комплекс неполноценности, легко объяснимый, почти трогательный, но от этого не менее горестный и драматический.

Ты жил в каком-то духовном плену, из которого пытался вырваться, день за днем стараясь пробить окружавшую тебя стену предрассудков и запретов. Твоей душе была нанесена слишком сильная травма, и каждый день был бесконечной цепью жестоких столкновений, которые неизменно ранили твое сердце. Из-за обостренной чувствительности любая, даже самая банальная и мелкая ссора казалась тебе страшным ударом, и ты каждый раз потом страдал от унижения и горя. Теперь-то я знаю, что в этом мире, где даже ягненок должен яростно защищать свою невинность, ты был беспомощной и обреченной жертвой.

Понадобилось множество рекомендаций, чтобы тебя взяли наконец рассыльным в одно мелкое торговое учреждение. Ты убирал комнаты, включал калориферы, выполнял разные поручения, снимал копии с писем. Вечерами в опустевшем здании ты учился печатать на машинке, разбирался в тайнах бюрократии. Тебе обещали в ближайшем будущем место письмоводителя. Из-за болезни сердца ты был признан негодным к военной службе; ты так огорчился, словно тебя осудили за уголовное преступление.

35

Ты влюбился. Ей было шестнадцать лет, говорливой низенькой толстушке с черными локонами и с необыкновенно лукавыми смеющимися глазами. Ее отец и мать приехали из Сицилии, но сама она родилась во Флоренции и говорила на нашем диалекте таким свежим и чистым голоском, что перед ней никто не мог устоять. Как и ты, эта девушка была простым и бесхитростным созданием, но она обладала твердой волей и не отступала перед трудностями. Ты провел с ней самые счастливые дни твоей жизни. Два юных существа, едва вступившие в пору цветения, вы еще не знали греха, а лишь наслаждались единством душ, и для вас точно наступила весна, когда ветер ласкает траву на лугах, а вокруг светло и привольно. Ее звали Энцина, она должна была стать твоей подругой жизни.

Однажды, когда я был на взгорье в гостях у одного друга, я подошел к окну и увидел, как вы идете по аллее. Ты вел ее под руку, и она казалась девочкой, которую ты хотел успокоить; ее головка с растрепавшимися локонами едва доходила тебе до плеча. В руке она держала букетик сирени, а ты старался его отнять. Вы боролись, держась за руки, глядя друг на друга влюбленными глазами. Она вырвалась и побежала; ты ловил ее, бегая вокруг дерева. Аллея была пустынна, и в воздухе отчетливо звучали ваши голоса. Я крикнул из окна:

— Вот это здорово!

Ты остановился, словно пугливый конь, залился краской и выдохнул: «Ох!» — точно я свалился откуда-то с неба. Энцина подняла свое лукавое личико и крикнула:

— Кто может, тот веселится! Ты сказал ей:

— Это мой брат.

— Прощайте! — крикнула она и побежала, громко смеясь.

Ты догнал ее. Друг, который стоял рядом со mhopi у окна, увидел вас вдалеке и весело заметил:

— Они совсем как Вол и Муха.

Издалека ты помахал мне рукой; Энцина высоко подняла ветку сирени.

36

В ту зиму умерла бабушка.

Это случилось в воскресенье; небо посерело от стужи, и на улице было так ветрено, что даже дух захватывало. Когда мы пришли, взгляд ее уже угасал, дыхание было частым и прерывистым. На ее табличке было написано: «Воспаление легких». В бреду бабушка, твердила: «Теперь сестра видит, что значит у меня горшок забрать! Теперь я умираю, видите, что вышло! Она такая добрая, а горшок забрала, и вот что вышло!»

Лазарет, как и приемная, находился на первом этаже; через окно видны были два дерева с голыми ветвями, в которых свистел ветер. С других кроватей доносились усталые голоса, иногда переходившие в жалобные стоны. В глубине комнаты за столом сидела сестра. Рядом с бабушкиной кроватью, обложенная подушками и закутанная в шаль, полулежала какая-то старуха. Она сделала нам знак подойти, потом сказала:

— Вот как это случилось. Другие женщины были недовольны, что у Казати есть ночной горшок, а у них нет. Тогда сестра отняла горшок и у нее. Вашей бабушке пришлось вставать ночью, и она захворала. Сейчас она бредит, но она хочет рассказать об этом.

Старуха взяла нас обоих за руки и прошептала, наклонившись почти к самому уху:

— Дорогие мои! Сколько мучений натерпишься за этими стенами. А я и без того немало горя хлебнула: один сын у меня в Америке, другой убит на войне…

Пока старуха говорила, ты в испуге смотрел на нее, широко раскрыв голубые глаза. Ты сказал:

— Спасибо, синьора. — И, протянув ей руку, отошел от кровати.

Бабушка лежала неподвижно, запрокинув голову на подушки, руки ее бессильно свешивались. В бреду она звала маму:

— Теперь мальчики останутся одни, что же мне делать?

Она не открывала глаз, только шевелила губами, томимая жаждой. Лицо ее, не озаренное сейчас ласковым взглядом, было худым и увядшим, мертвенно-бледная кожа на лбу и на висках натянулась. Сейчас это была старая, усталая женщина, как бы искавшая в смерти долгожданного отдыха; лишь ее слова, произносимые с мучительным усилием, свидетельствовали, что мыслями она по-прежнему с нами.

Ты не отрывал взгляда от ее лица; неподвижный, как изваяние, в безмолвной муке смотрел ты на ее агонию. На какой-то миг к бабушке вернулось сознание; она узнала нас и взяла наши руки в свою. По лицу ее текли слезы, а руки были сухие, холодные и в то же время горячие, как снег, который и леденит и обжигает. На следующий день она лежала уже в гробу. Семира обрядила бабушку в ее зеленое платье, вдела в уши серьги и, точно епитрахиль, повязала ей на шею шелковый платок.

Покойницкая находилась в подвале, где прежде, видимо, был погреб, — совершенно голая комната, и лишь на стене висело распятие. Гроб стоял прямо на земле. На лице у бабушки застыло почти веселое выражение. В комнате были лишь ты и я, и мы не ощущали ни страха, ни благоговения перед смертью. Бабушка словно улыбалась нам, долго и ласково прощалась с нами. И мы плакали слезами тихой печали. Бессознательно мы держались за руки.

Ложась в лазарет, бабушка передала сестре-монахине все свои сбережения. Двадцать четыре лиры. Мы подарили их сиделке.

37

Тысячи мелочей характеризуют человека: походка и голос, то, как он жует и завязывает ботинки, как держит ракетку, играя в пинг-понг, и в каком положении любит спать. Слабость, самодовольство, досада кажутся нам непостижимыми, лишь когда мы недостаточно знаем человека или он сам не до конца себя осознал; на самом же деле чувства эти всегда логичны и столь же естественны, как всходы, которые дает семя, брошенное в добрую почву. Характер человека познается во всем: и в том, как он реагирует на несчастье и как знакомится с проституткой.

Однажды я встретил тебя в гостиной публичного дома. Прежде чем ты заметил меня, я выбежал в коридор и смешался с клиентами, ожидавшими девушек. Каждый раз, как вверху раздавались тяжелые шаги девицы, спускающейся по лестнице, мужчины начинали следить друг за другом, каждый хотел опередить остальных. Полуголые девицы были веселы и терпеливы, как объезженные кобылы; они спускались в гостиную, подходили к конторке, за которой восседала пожилая женщина с крашеными волосами и руками, унизанными кольцами. Девицы проходили мимо мужчин, а ты по-прежнему неподвижно сидел на стуле, положив шляпу на колени. Потом встал и пошел к выходу. Я хотел опередить тебя, но застрял в коридоре.

Когда мы вышли, ты сказал мне:

— Как можно взять на час девушку одним кивком головы, ни разу с ней не поговорив? И потом эта синьора, которая считает деньги, словно торговка.

— Тогда зачем же ты туда ходишь? — спросил я.

— Это первый раз, и думаю, что последний.

Ты моргал ресницами, точно ослепленный солнечным светом.

— Какие красивые девушки! — удивлялся ты. — Я, верно, никогда не пойму всего этого! — Ты говорил искренне и тебе было двадцать лет. На пьяцца Сан-Пьетро мы купили у уличного торговца жареных каштанов; по тому, как дрожала рука, в которой ты держал каштаны, я увидел, как ты взволнован.