Семейная хроника — страница 15 из 18

олько по центральным улицам, и с каждым разом дела шли все хуже. В конце концов я стал даже держаться на несколько шагов впереди. Энцина не обладала чувством юмора. Она сказала, что раз я стыжусь показываться с ней, значит, я ее не люблю. А между тем я ее любил, да еще как! Она была чистая девушка, с простой, но открытой душой. И потом ведь совсем еще девочка, ей было всего шестнадцать лет. Она заупрямилась, и убедить ее не было никакой возможности. Мы стали ссориться. Однажды она сказала мне:

— Может быть, мы и любим друг друга, но ясно, что мы не ладим. Поэтому давай останемся добрыми друзьями и не будем больше об этом говорить.

Что мне стоило взять ее под руку, гуляя по центру? Когда она мне сказала «останемся друзьями», я почувствовал, что готов стоять рядом с нею на помосте посреди пьяцца Дуомо. И все-таки я ответил ей:

— Ну что ж, как знаешь.

Дома я проплакал всю ночь; папа решил, что мне приснился страшный сон, и громко окликнул меня. Я не мог долго выносить разлуку с Энциной, и едва выпадала свободная минута, летел к ней. Энцина держалась насмешливо и советовалась со мной насчет наших общих приятелей, которые за ней ухаживали. Я понимал, что могу еще вернуть ее, но с каждым днем она уходила от меня все дальше. Когда я заметил, что любовь Энцины ко мне и в самом деле переходит в дружбу, я, вместо того чтобы обратить все в шутку, решил возбудить в ней ревность. Знаешь ту площадь перед зданием, где я служил рассыльным? Окно моей каморки выходило на площадь. Там еще деревья были, помнишь? А посреди площади фонтан. Часто я видел внизу молодую девушку, она сидела около фонтана. Я высовывался из окна, и она улыбалась мне. Приходила она всегда после полудня. Однажды вечером я заговорил с ней, она пошла вместе со мной на почту сдавать письма. Она по-прежнему приходила на площадь; прогуливалась по бульвару, садилась у фонтана и смотрела на мое окно. Мы обручились, и я тут же побежал сообщить эту весть Энцмне. До сих пор не могу этого понять! Энцина мгновенно переменилась ко мне. Вместо того чтобы возбудить в ней ревность, я навсегда потерял ее.

Твой сосед по койке, синьор Пепе, крикнул с балкона, что раздают ужин. В больнице ведь, как в казарме, ужинают точно в назначенное время. Ты ответил:

— Поставьте ужин на столик. Сегодня мой брат не торопится.

Мы отошли немного в сторону, чтобы еще погреться на солнце.

— Моя новая возлюбленная была нежной и ласковой, как кошечка, и хотя я ее не любил, мне было приятно проводить с ней время. Роста она была довольно высокого, и издали мы, верно, представляли неплохую пару. Почему ты смеешься?

— Издали!

— Да, потому что вблизи она не была столь изящна, как Энцина, не так тщательно причесывалась, и даже походка у нее, несмотря на высокий рост, была уже не та. Она работала на фабрике, с детства привыкла страдать, тяжко трудиться и не следить за собой. Но потом она поняла, что должна уделять больше внимания своей внешности. Помнишь, как ты проездом был у меня вместе с женой и мы вчетвером отправились кататься на лодке? В тот день моя невеста была по-настоящему красива. Я это хорошо помню, потому что тогда словно впервые открыл ее красоту и понял, что в такую женщину можно влюбиться. Я решил жениться на ней. К такому решению я пришел, трезво поразмыслив, и все же это было своего рода безумие. Вдвоем мы зарабатывали всего шестнадцать лир в день… Папа всячески пытался отговорить меня; но и конце концов он подарил мне свою последнюю мебель. Ты тоже убеждал меня не торопиться. Помнишь, что ты мне говорил?

— Ты так рвешься жениться, словно хочешь выиграть пари. Но если это нетерпение — истинная любовь, ты хо-рошо делаешь. Я сказал что-то в этом роде.

— А я ответил, что это истинная любовь…

Ты посмотрел на меня сконфуженно и вместе с тем весело и попросил сигарету. Солнце скрылось, и я, чтобы уберечь тебя от холода, надел тебе на голову свою шляпу. Ты продолжал:

— Иногда в минуты раздражения я готов признать, что женился, чтобы досадить Энцине. Но это неправда. Просто я искал привязанности. И хотел найти ее в жене. Мало-помалу, после совместных лишений, я действительно полюбил жену. Ведь теперь мы не просто идем по дороге, держась за руки… Трудно жить, если некому излить душу, некому понять тебя, поддержать и ободрить…

Твой голос дрожал; я не нашелся, что сказать, и только ласково коснулся твоей руки.

— Папа был мне хорошим другом, но кое о чем ему бесполезно было и рассказывать. Слишком велика разница в возрасте. Впрочем, ведь можно обойтись и без слов. Иногда достаточно простой ласки. Но этой-то ласки я никогда не видел… Жена тоже всегда была замкнута, мне ни разу не удалось толком поговорить с ней. Ты понимаешь, что я хочу сказать этим словом «поговорить»?

— Кажется, да, — ответил я.

От твоих слов мое сердце учащенно забилось.

Ты скрестил руки на коленях и смотрел прямо перед собой. Рядом была клумба, а посреди нее — большое дерево с ободранной корой. Быстро сгущались вечерние тени; но воздух еще не остыл, вокруг ни ветерка. Теплый вечер в конце января. С тех пор прошел всего год, но эти минуты, проведенные рядом с братом, который рассказывал мне о своем горе, кажутся мне воспоминанием далекой юности. Ты сказал:

— И вот теперь, когда дочка подрастает, я лишен возможности радоваться, глядя на нее!

42

Прошел еще один месяц, февраль. Наступил март, дерево с ободранным стволом зазеленело, пришла весна. После обманчивого улучшения твое состояние снова ухудшилось. Более энергичное лечение (новый знак на чистой странице твоего тела) вновь поставило тебя на ноги, но, как ты и говорил, повлекло за собой отравление сульфамидными препаратами.

Ты подружился с одним больным-сердечником. Твой новый друг рассказал тебе, что он антифашист, которого преследовали, бросили в тюрьму, а потом отправили на каторгу, где он и заболел. Вернувшись с каторги, он обнаружил, что жена сошлась с другим, а два сына попали в приют. Он доверительно поведал тебе о своей любви к сыновьям и к жене, которую не смог забыть. Он был очень болен и так беден, что не имел даже костюма. Вы делились сигаретами и своими горестями. Ты рассказал мне о нем и добавил:

— Его судьба так похожа на мою. Я, хотя и по другим причинам и не по своей воле, тоже бросил жену на произвол судьбы. Вправе ли я упрекать ее, если и она…

Твой молодой друг был веселым и общительным человеком; однажды ему захотелось навестить своих сыновей, которые учились в школе. И так как ему не в чем было выйти, ты вызвался собрать ему все необходимое среди больных вашей же палаты.

— Я хотел бы одеться поприличнее, — сказал он и ловко намекнул, что именно желал бы заполучить от каждого. А заполучить он желал все самое лучшее. Восьмой номер дал ему костюм, двадцать второй — рубашку и галстук, тринадцатый — носки, седьмой — шляпу, ты — пальто, а твой сосед по койке, синьор Пепе, которого в этот день должны были оперировать, — ботинки. Твой друг был растроган, он разоделся и покинул больницу. На нем было твое пальто, единственная приличная вещь, которая до сих пор прикрывала твой жалкий, выцветший и заштопанный пиджак.

Вечером твой друг не вернулся, не пришел он и назавтра и на третий день. Восьмой номер, простой служащий, одолжил ему свой единственный костюм. Больные — всегда эгоисты, их тело истерзано, они ненавидят мир, как преступники, не раскаявшиеся и за тюремной решеткой; они готовы жаловаться по любому поводу. Больной номер восемь напомнил тебе, что ты поручился за вещи, его поддержал двадцать второй, который и тебя обвинил в жульничестве. Тут подал свой голос седьмой номер, а тринадцатый — владелец носков, маленький, страдавший астмой и артритом старичок — объявил, что всю жизнь, совершив доброе дело, он потом неизменно раскаивался. Лишь синьор Пепе, который «тоже подвергался моральному давлению», ничего не сказал.

Сначала ты обиделся.

— Он, наверное, слишком разволновался, увидев сыновей, а сердце у него больное… Ваши предположения несправедливы и оскорбительны. Может, он умер, а вы его так поносите, беднягу, жертву фашизма…

Прошло Четыре дня, и жена восьмого номера, которая безуспешно разыскивала костюм мужа, принесла весть: сбежавший оказался обыкновенным уголовником, не раз осужденным за кражи и грабежи; у него не было ни жены, ни детей, а лишь мать и сестра, которым он причинил «больше зла, чем немцы полякам».

Ты так страдал, словно тебя ударили исподтишка, у тебя поднялась температура… Восьмой номер, которого положили только на исследование (у него подозревали язву), не мог выписаться из больницы; его кровать стояла рядом с твоей, и ты, чтобы не встречаться с ним взглядом, целыми днями лежал укрывшись с головой одеялом. Наконец его жена нашла какого-то родственника, который одолжил ему свой костюм. Но восьмой номер был высокий мужчина, и вся палата хохотала, когда он уходил в коротких, до колен, брюках. Прежде чем уйти, он подошел к твоей кровати, протянул тебе руку и, улыбаясь, сказал:

— Послушайте, шестнадцатый! Я против вас ничего не имею. Но попадись мне только этот мошенник, я ему покажу.

Позже ты сказал мне:

— У него был такой честный взгляд, а он оказался жуликом. Особенно меня поразило, что он мог притвориться, будто испытывает те же чувства, что и я сам. Я понял, что между правдой и ложью нет границ. Это ужасно!

43

Кудесник — тот самый, что вылечил Тестоне, — брал твое испещренное каракулями тело и показывал его в конференц-зале студентам-медикам, дабы они знали, что борются с неизвестной болезнью. Он читал лекцию со страницы, открывавшейся твоим именем. Иной раз он говорил своим ассистентам: «Поставьте точку, и начнем сначала…» Мало-помалу вся страница покрылась перечеркнутыми словами, точно ранами, и стала непригодной. В таких случаях родственникам, которые с замиранием сердца справляются о здоровье, отвечают: «Организм больше не сопротивляется». Теперь кудесник уже не участвует в схватке, опытами занимаются его ассистенты. У них тяжелая рука, и они оставляют более глубокие раны. Лекарства они дают в таких огромных дозах, что оно нарушает работу почек, ассистенты прибегают к переливанию крови и делают его так быстро, что вызывают еще более серьезные осложнения… Если вы ударите резко и точно в челюсть, даже у Джо Луиса