— С каких пор он твой брат?
— С тех пор как мы родились, — ответил я. Пришлось показать наши документы, чтоб убедить его.
Мы заказали макарон и по бутерброду. Ты пил сладкое белое вино.
Бакалейные лавки уже закрылись, и нам пришлось пройти довольно далеко, чтобы купить свечку. Наконец мы оказались на виа де'Нери. Перед нами остановился тринадцатый номер трамвая, и я сказал:
— Почему бы тебе не сесть на этот трамвай и не вернуться домой? Ты сойдешь у моста Каррайа. Отец ведь будет волноваться.
— Я ему оставил записку.
— Я обязан отвести тебя. Сейчас там уже, наверное, все уладилось.
Бакалейщик с шумом опустил железную штору; с виа делла Нинна дул леденящий ветер. Ты молчал, лицо твое побледнело. Я сказал последние слова серьезным тоном и понял, что ты растерялся. Внезапно ты сказал:
— До свидания!
И, повернувшись ко мне спиной, быстро, почти бегом, пошел прочь. Перейдя виа Альтафронте, ты оказался уже в пятидесяти шагах впереди, на набережной. Но у спуска к мосту Грацие тебе преградил дорогу трамвай, и мне удалось догнать тебя.
Мы пошли назад. На одном из перекрестков налетел сильный порыв ветра. Ты закашлялся.
— Ты разгорячился и простудишься. У тебя все побаливает горло? — спросил я.
Ты продолжал идти молча, искоса поглядывая на меня, я видел, как в твоем взгляде вспыхивала обида.
Я предложил выпить кофе, в баре «Канто алле Рондини». Ты согласился, все еще замкнутый в своем молчаний и раздражении. Перед зеркальной рекламой ты поправил галстук. Потом, прежде чем размешать сахар в чашке, ты облил ложку водой. Хозяин бара, мой приятель, сказал:
— Ну и чистюля ты, мой милый!
Ты покраснел и метнул в него яростный взгляд.
На виа делла Пергола, перед театром, стоял длинный ряд экипажей, группа молодежи, шумно переговариваясь, выходила из публичного дома.
— Ладно, переночуешь у меня, — сказал я. — Доволен? Но завтра же с утра пойдем в Боргоньисанти.
Молчание.
— Ты понял?
— Угу, — ответил ты.
19
Мы купили две свечи, я зажег сразу обе. Ты присел на край постели.
— Я тебе хлопоты причиняю, — сказал ты.
Ты снова был спокойным и как будто довольным. Твое лицо смягчилось и стало почти детским; ты говорил юном ребенка, который поставил-таки на своем.
— Знаешь, что обо мне подумает твой папа? — заметил я. — Он скажет, что это я убедил тебя не возвращаться.
— Я оставил ему записку, что вернусь только в том случае, если он подыщет новую квартиру.
Наши тени теснили друг друга на стенах; комната была довольно высокой, и от этого казалась еще более безобразной и убогой. У окна стоял ящик с семейными реликвиями, которые мне доверила бабушка. На столе лежало несколько книг, среди них толстый том: полное собрание сочинений Мюссе в подлиннике.
Ты взял Мюссе, открыл книгу и положил ее на колени.
— Ты знаешь французский?
— Стараюсь выучиться, когда читаю, — ответил я.
— Без грамматики?
— У меня есть маленький словарик. — Я взял его со стола и показал тебе.
— Я пользуюсь грамматикой Фьорентино, могу тебе одолжить ее.
— А у тебя по французскому какая отметка?
— Я в прошлом году провалился как раз по французскому.
Ты говорил ребяческим тоном, словно отвлекся от забот или сбросил какую-то маску.
— Только по одному предмету провалился?
— Нет, еще и по математике. — А-а!
— И по итальянскому я плохо сдал устный экзамен. А на письменном получил семерку [4].
— А что папа сказал? Наверное, сказал, что всему виной пинг-понг?
— Да, что-то вроде этого.
— И девушка! Как ее зовут?
Ты покраснел, и я понял, что тебе не хочется отвечать, но ты делаешь это из любезности.
— Джулиана.
— Ну, и какая она? — Я словно разговаривал с другом. — Сколько ей лет?
— Восемнадцать.
— Значит, она старше тебя. Совсем взрослая.
Тут я понял, что слишком далеко зашел и что завоевать твое доверие трудно. И я подумал, что сегодня ты впервые — брат мне.
На столе стоял портрет, прислоненный к бутылке со, свечкой. Я взял его и протянул тебе.
— Это мама, — сказал я.
Ты взял фотографию и повернул ее к свету. Я наблюдал за твоим лицом, но выражение его не изменилось; ты, казалось, рассматривал фотографию, только чтобы доставить мне удовольствие.
— Та карточка, что у бабушки, не так выцвела, — сказал ты.
Наступило молчание; оба мы были смущены, но по-разному. Ты встал и поставил фотографию на место.
— Простынь нет, — сказал я. — Хочешь лечь?
— Если ты не возражаешь.
Ты снял пальто и повесил его на шпингалет окна; открыл кожаную сумку и вынул оттуда пижаму, домашние туфли, завернутые в газету, полотенце, зубную щетку, полный несессер.
— А ты где будешь спать? — спросил ты.
— Устроюсь на стуле.
— На всю ночь? Мы можем спать вместе: ляжем оба на бок и поместимся, если ты не возражаешь.
— Тогда попозже, потому что, пока хватит свечей, я хочу позаниматься, если ты не возражаешь. — Тут мне стало смешно. — Ты меня воспитываешь, — сказал я.
Ты не понял.
— Разве ты не заметил, что у меня тоже вырвалось: «Если ты не возражаешь».
В комнате был всего один стул.
— Возьми его, — сказал я тебе. — Я сяду на ящик. Если его поставить на бок, то получается совсем неплохо.
Ты аккуратно повесил пиджак на спинку стула, привычным жестом сложил брюки. Когда ты остался в трусиках, я увидел твои длинные ноги, такие белые, щуплые в коленках. Потом ты подошел к столу в пижаме, с полотенцем через руку.
— А где ванная? — спросил ты.
— Ванной, собственно говоря, нет. Мы умываемся в кухне. Нужно пройти через весь дом, а жильцы уже спят. Впрочем…
— Ну ладно, — сказал ты недовольным тоном.
20
Я потушил одну из двух свечей, чтобы меньше мешать тебе, а также для того, чтобы их подольше хватило. Вскоре по твоему дыханию я понял, что ты заснул. Я закурил сигарету и начал заниматься. По улице время от времени проезжали экипажи и автомобили, и минуты затишья из киноварьете доносилась приглушенная музыка. Потом послышался звук опускаемой железной шторы: закрылся бар на углу виа де 'Пуччи; потом кончился сеанс, и из кино вышла публика; потом одиноко прозвучали шаги ночного полицейского патруля. Настал час, когда я обычно шел к моим друзьям. Я боялся, что в этот вечер, не дождавшись, они придут под окно и разбудят тебя. Я решил выйти на несколько минут, чтобы оставить им записку в кафе, неподалеку от нашего дома. Я написал несколько строк и стал осторожно подниматься, придерживая рукой ящик, чтобы он не упал.
Вдруг ты спросил:
— Почему ты отправил бабушку в богадельню?
Твои слова прозвучали так неожиданно, что мне почудилось, будто их сказал кто-то другой. Я снова сел на ящик и стал вертеть в пальцах свою записку.
Ты добавил:
— Ведь это позор.
Твой голос звучал немного хрипло, как это бывает спросонья, но чувствовалось, что ты продолжаешь свою мысль, а не говоришь в полусне.
— Почему ты считаешь это позором? — спросил я.
— Люди дурно говорят о тебе.
— Что же они говорят?
(Ты сказал «люди», но в этом слове ясно прозвучало «папа».)
— Видишь ли, Ферруччо, — начал я снова, — люди обычно судят со стороны, не вникая в суть дела.
— Не понимаю.
— Так слушай: кто, по-твоему, больше любит бабушку: я или люди?
— Думаю, что ты.
— Тогда ты должен понимать, что я поступил по отношению к бабушке лучше, чем поступили бы люди, разве не так?
— Я хочу спать, а ты говоришь слишком мудрено.
— Слушай. Бабушка была больше не в силах ходить на поденную работу. Ты знаешь, что ей уже за семьдесят. Я получал пятнадцать лир в день. Это обычное жалованье. Но все равно нам не удавалось сводить концы с концами. Бабушка из сил выбивалась. Однажды, когда она заболела, мне пришлось отправить ее в больницу, а ведь это был простой бронхит. Я целыми днями работал и не ухаживать за ней, не мог нанять сиделку… В богадельне за ней присматривают и… Ты меня понимаешь?
— Можно задать тебе один вопрос?
— Конечно.
— Не потому ли все это так вышло, что ты не хочешь работать?
— В какой-то степени — да. Я хочу работать по-другому.
— Это правда, что ты хочешь стать писателем?
— Я хочу стать журналистом.
— А ты сумеешь?
— Надеюсь, что да.
Теперь ты уже говорил в полусне.
— Но ты же никогда не учился в школе?
— Ну так что же?
— У тебя даже грамматики Фьорентино нет!
— Ведь ты же хотел мне ее дать. Разве раздумал?
— Папа говорит, что ты бездельник, что мы одной породы, ты и я.
— Действительно, мы с тобой одной породы. Ты как думаешь?
— Думаю, что папа прав.
Я снова зажег сигарету. Я уже выкурил три штуки, и мне казалось, что комната полна дыма.
— Тебе не мешает дым? Я о твоем горле говорю.
— У меня больше не болит горло.
— Раньше у тебя часто опухали миндалины.
— Потом их удалили…
Молчание. Внезапно, как и несколько минут назад, ты снова заговорил:
— А почему бабушка только и делает, что плачет, когда ее навещают?
— Ты был у бабушки?
— Сегодня, чтобы спросить твой адрес. Она мне сказала, что ты в Риме, но я тебя позавчера видел на виа Строцци. Тогда я понял, что ты бросил ее.
Ты повернулся на бок и смотрел на меня, подняв голову.
— Не хочу ей показываться в таком ужасном виде, — сказал я.
— Почему ты снова не начнешь работать? Почему бы тебе не стать, например, маркером?
— А что — неплохая идея… А ты давно ходишь навещать бабушку?
— Уже месяца два, со дня нашей встречи на пинг-понге. Мне стало стыдно, что я себя так вел; я понял, что ты меня избегаешь, и решил, что хорошо делаю, навещая бабушку…
Я встал и поцеловал тебя прямо в губы.