Семейная реликвия — страница 42 из 49

. Воспитанник Серебнев Николай Васильевич встал на путь исправления и заслуживает условно-досрочного освобождения».

Дети не выбирают родителей, и поэтому нелепо говорить о том, повезло ли Николаю в этом или нет. Но ему повезло в том, что, когда он утратил семью, в его судьбу вошли толковые люди. Это руководители и воспитатели колонии. И это юрист Лидия Михайловна Кравцева.

Именно к ней в Москве, в Прокуратуре РСФСР, легли материалы дела, и исследовала она не «бумаги», а человеческую жизнь и судьбу. Ее работа и старание ее коллег-юристов завершились тем, что Верховный суд РСФСР пересмотрел дело и уменьшил наказание Серебневу с девяти лет до шести.

Это лишь тем, кто не был никогда — ни дня, ни даже часа — в колонии, кажется, что уменьшение с девяти, до шести малосущественно. Будто три года в колонии — как три мимолетности быстро летящей жизни. А там жизнь, увы, не летит, она стоит, и три года как три пуда порой неподъемных.

Я назвал бы воспитателей и руководителей колонии и прокурора Лидию Михайловну Кравцеву ПОНИМАЮЩИМИ ЛЮДЬМИ.

А понимание, если оно уходит вглубь, берет на себя, по логике вещей, часть вины.

Разумеется, говорить о «комплексе вины» по отношению к воспитателям колонии и московскому юристу — полнейший абсурд.

Лично никто из нас не виноват.

И я ни в чем не виноват. И ты ни в чем не виноват. И он ни в чем не виноват.

Отчего же тогда болит сердце?!

Из моего письма Николаю:

«…теперь о самом существенном: на земле живет человек, которому ты нужен, как никто в мире, — твоя десятилетняя сестра. Она сейчас в интернате для сирот. Мне показалось по твоим письмам, что ты любишь ее не как сестру, а как дочь, хотя ты и ненамного старше ее.

Твою подлинную фамилию я изменил. Боюсь, что на пути твоем будут люди, которые с удовольствием напомнят тебе, что ты содеял, только для того, чтобы почувствовать себя выше и лучше тебя.

Я понял, что ты всю жизнь мечтал об обычной, обыкновенной, естественной человеческой жизни. Но она не дается даром, как трава или дождь летом.

Жизнь иногда начинают с нуля, строят, достраивают.

Это тяжело — нужны большое упорство и большая целеустремленность. Но тебе будет тяжелее, ты начинаешь не с нуля, а с величины минусовой. Ты начинаешь с того, что ниже нуля. И поэтому, чтобы построить жизнь, тебе нужно будет высшее качество — мужество. Это, возможно, удастся тебе, потому что ты уже сейчас умеешь думать не об одном себе. А подлинное мужество рождается из соединения людей с людьми.

И вот еще одна истина, элементарная и трагичная: человечеству нужны были тысячелетия, чтобы выйти из пещеры, а человеку нужен лишь один час для того, чтобы в пещеру вернуться.

Лишь один час.

Со стаканом водки в руке.

Но тебе, буду думать, это уже не угрожает.

Не исключено, что руководители твоей колонии добьются дальнейшего улучшения твоей участи и ты выйдешь на волю раньше.

Но освобождение от наказания не должно означать для тебя освобождение от вины. Освобождение от наказания может даже усилить вину до последней, почти нестерпимой боли. Но я верю, ты отнесешься к этому мужественно, как человек с твердой душой, как настоящий мужчина».

Из письма Николая ко мне:

«А мать я иногда вижу во сне. Живую».

Он видит мать, которая «показала ему этот мир», мир, который повернулся к нему не лучшей стороной. И вот он в этот мир вернется, он вернется в этот мир уже взрослым человеком, чтобы подняться с отметки ниже нуля — «через тернии» — к истинной жизни.

Ах, эта обыкновенная, обычная человеческая жизнь, которую мы забываем ценить, когда она есть, и даже склонны сетовать на ее монотонность и однообразие, и — вдруг! — она, «банальная», становится ценностью, без которой все остальное начинает обессмысливаться.

Я несколько месяцев решал, писать ли мне этот очерк. Писать было тяжело.

И. Бунин начинает один страшный рассказ строками: «Ужасное дело это — дело странное, загадочное, неразрешимое».

О странных, то есть страшных, делах надо писать тоже.

Чтобы жить потом было не страшно.

А жить не страшно — это жить по-человечески.

1983 г.

____________________

После опубликования в «Литературной газете» этого очерка редакция получила много писем от юных читателей, которые хотели бы переписываться с Николаем. Эта переписка завязалась; она помогала и помогает Николаю в его возвращении к нормальной жизни.

Письма к читателю

О Шиллере, о славе, о любви…

В XIX веке не было понятия летной и нелетной погоды, но именно нелетная погода вернула меня в XIX столетие. Было это на аэродроме. За широкими, в полмира, стеклами мела-мела метель, самолеты, лишенные неба, стояли на бетонной полосе беспомощно и тяжело.

Не было несколько дней вылетов, и аэропорт был насыщен самой тяжкой суетой: суетой ожидания. В отель попали не все, и люди устраивались, как могли, в залах, ставших тесными и неуютными… Задремывая, я услышал фразу, показавшуюся мне архаической характеристикой ситуации, которую мы переживали: «Солнце дорогу ему тьмой заступило…»

Я узнал текст, памятный с детства. Женский голос читал негромко:

«Мгла поля покрыла, щекот соловьиный заснул, галичий говор затих. Русское поле великое червленными щитами огородили, ища себе чести, а князю славы».

Да! Это было «Слово о полку Игореве» в переложении В. А. Жуковского.

Боясь быть нескромным, осторожно, как бы невзначай, как бы всматриваясь в мглу, наплывающую на окна аэропорта, я обернулся. Их было четверо: две женщины, обеим лет за сорок, и две девочки. Девочкам было лет двенадцать-четырнадцать, они, казалось, забыли обо всем на свете. И я вдруг тоже забыл обо всем на свете и дослушал «Слово» до последней строки, до последнего, завершающего «аминь!».

Женщины достали термос, началось чаепитие. Кто они? Почему именно «Слово» вслух читали в обстановке, совсем не располагающей к этому? Надо было, наверное, с ними заговорить, но я постеснялся и никогда уже не узнаю, почему именно «Слово» они читали в возбужденной ожиданием, мающейся от собственной беспомощности толпе. Почему они вообще что-то читали вслух?..

А вернуло меня это в XIX век потому, что давно трогает одна особенность уклада и быта той эпохи: люди собираются вечером за семейным столом и читают по очереди вслух. На заре века — Шиллера, в середине века — Тургенева, на излете, на рубеже двух столетий, — Чехова, Горького, Андреева, Куприна. И весь век — Пушкина. И хотя воспоминания сохранились лишь о людях замечательных или великих, чувствуется, что это черта типическая.

«…Вечером после обеда Л. Н. читал вслух „Душечку“ Чехова, со смехом и с грустью. Два раза переставал из-за смеха и давал Ивану Ивановичу (Горбунову), чтобы тот читал, конец же с трудом дочел до конца, так сжимало ему горло от грусти. Он встал, немного отошел, вытер слезы.

…Л. Н. читал вслух Диккенса.

Вечером… Гольденвейзер читал вслух последний рассказ Горького „Тюрьма“. Когда он кончил, Л. Н. сказал: „Как хорошо читаете“.

…Вечером читали вслух „Поединок“ — повесть Куприна.

Вечером читали вслух Герцена „Доктор, умирающий и мертвые“.

Это — из „Яснополянских записок“ Д. П. Маковицкого „У Толстого“».

Сегодня кажется странным и необычным: собралась большая семья и гости и вслух читают. А тогда было важной особенностью умственной и нравственной жизни. И судя по мемуарам — не только гениев.

Коллежский советник Михаил Андреевич Достоевский был в сущности, рядовым лекарем начала XIX века, но в его небольшом скромном доме царил культ Карамзина и Шиллера. Он читал вслух вечерами детям, о чем потом вспоминал с волнением один из его сыновей — Федор Михайлович Достоевский.

Семейное чтение исчезло совсем.

Его вытеснили стереосистемы, радио, телевидение.

Шиллер и Карамзин — великие писатели, но состязаться с большим футболом, большим хоккеем, чемпионатом мира по фигурному катанию, записями модных бардов они не в силах.

Думаю, если бы некий Экспериментатор вошел в любой из сегодняшних домов вечером, когда семья упоенно сидит перед голубым экраном, и попросил — то ли в шутку, то ли всерьез, — «выключим телевизор и почитаем вслух», ну, не Шиллера (великий романтик, возможно, «устарел»), а, допустим, Шукшина, его бы, Экспериментатора, в лучшем варианте вежливо, вежливо…

И вовсе не потому, что Шукшина не любят и не читают. Даже Шиллера читают и любят. Но про себя и для себя.

Потому и восхитили меня, наверное, те минуты в аэропорту. Я услышал «Слово», читаемое не про себя. Будто бы какие-то незримые нити соединяли все теснее четверых — двух женщин и двух девочек. Будто бы какое-то незримое благо их объединяло. И я все полнее понимал, что имя этому благу — культура. Они были маленьким содружеством людей, сохраняющих в экстремальной ситуации культуру и человеческое достоинство.

И, может быть, именно в этом — высший смысл семейного чтения.

С фантастическими достижениями науки и техники мы стали в чем-то не богаче, а беднее. Мы стали беднее, потому что без душевных затрат получаем — как балованный ребенок игрушки — бесценные дары. Мы путешествуем не путешествуя, мы читаем не читая. Нам без тяжкой работы души и тела достаются вещи, для достижения которых наши прадеды изнашивали сердца и башмаки.

Чтобы научиться читать, даже элементарно, азбучно, нужно затратить и время, и силы. Чтобы читать вслух людям, которые тебе дороги, нужны еще большие затраты, нужен талант любви и понимания. Это работа. Нужна работа. Но она вознаграждает. Судя по воспоминаниям и мемуарам, люди, вовлеченные в это умственное и нравственное общение, как бы очерчивают вокруг себя некий круг, внутри которого торжествует великое «Да» и не менее великое «Нет».