Семейная тайна — страница 14 из 87

Встреча в шумной московской компании с блистательно яркой Медеей завершила дело. Роману Петровичу вдруг показалось: именно такая спутница жизни ему и нужна — умная, волевая, целеустремленная. Куда именно устремленная? Этим вопросом он, захваченный новым чувством, тогда не задавался.

…Для Лины это был удар, да еще какой! Не то чтобы она имела на Романа Петровича какие-то виды, если и имела, то втайне, не признаваясь в них даже себе самой. А вот чувства и отношения были, из песни слова не выкинешь — что было, то было, а она в свои ранние девичьи годы только этим и жила — чувствами и отношениями, чем же еще? И вдруг все обрывается так внезапно, так пошло, ее убирают с глаз долой, и давай, Лина, живи дальше как можешь.

Поначалу ей показалось, что «дальше жить» она вообще не может, пару раз даже прогулялась возле пруда да вдоль железнодорожной ветки, по которой завод отправлял на все четыре стороны света готовую продукцию. Но здоровая натура взяла верх, она поплакала в подушку и перестала. Попробовала вышибить клин клином. Завела роман с длинноволосым помощником режиссера местного драмтеатра. Он-то и вскружил Лине голову разговорами о необыкновенной жизни, которой живут артисты, и о пластике ее тела, явно указывавшей, по его словам, на большое Линино дарование.

И вот теперь она возвращалась в Привольск с разбитым сердцем, несбывшимися мечтами, короче говоря, с неудавшейся жизнью. А кого в этом винить? Человека, ехавшего в спальном вагоне с женой?

Вот где крылась отгадка неожиданного решения Лины ехать в Привольск! Она должна была — и немедленно — собственными глазами увидеть женщину с таинственным именем Медея и не одну ее, а вместе с ним, с Беловежским, потому что, только увидев их обоих, могла бы понять, уяснить что-то очень важное для себя. Это она и подсказала отцу мысль — пригласить Беловежского с женой на ужин в вагоне-ресторане.

Как только уселись за стол вчетвером, тотчас же установилась какая-то напряженная атмосфера, которая, должно быть, устанавливается на каких-нибудь важных официальных переговорах, от исхода которых зависят судьбы государств и народов. Сначала над белой, вернее не белой, а голубоватой, отливающей синькой, пахнущей хозяйственным мылом скатертью повисло тяжелое молчание, нарушаемое только позвякиванием раскладываемых официанткой приборов и покряхтыванием Примакова, тщетно искавшего способ начать разговор.

— Вы сильно изменились, Лина, — нарушил паузу Беловежский. Напрасно он придавал голосу вежливо-начальственное выражение, волнение прорвалось и обнаружило себя. Да и как не обнаружить, в вагоне-ресторане развертывалась — в миллионный, а может, в миллиардный раз сцена, когда двое людей, бывших некогда близкими, пытаются вернуть свои отношения в обычное русло, будто прежде между ними и не было ничего, так, простое знакомство.

— Так ведь год прошел, Роман Петрович… Я изменилась, — произнесла Лина. — Вот нос у меня вырос, — и она провела ладошкой по носу, чуть приплющив его.

— Нос? При чем тут нос? — не понял Беловежский. — Ах, нос…

Нос действительно у Лины как будто удлинился, но не это произвело на Беловежского впечатление. Она вся была — и та, и не та. Не стало свежести, которой поразила его Лина, когда два года назад впервые ворвалась в его кабинет и, от усердия вытаращив глазенки, спросила: «Вам кофе с лимоном?»

Он никогда не пил кофе с лимоном и не понимал, как другие могут это делать, а она, только вчера попавшая на завод десятиклассница, видимо, предполагала, что своим вопросом проявляет знание жизни и кулинарных тонкостей.

Нет, свежести теперь не было. Черты лица — и нос в том числе — не столько укрупнились, сколько определились, сделались более четкими, резкими. Косметика, которой Лина стала пользоваться, довершила этот процесс превращения девушки во взрослую женщину. И в то же время в ней оставалось и нечто прежнее, беззащитно-детское, что угадывалось во взгляде широко распахнутых как бы от непреходящего удивления глаз и в манере начинать фразу неуверенно, спотыкаясь, словно она еще не знала, чем эта фраза может закончиться и закончится ли вообще.

— Вот вы и коньяк пьете, — немного позже, когда были наполнены и опорожнены рюмки, с укоризной произнес Беловежский. Мысли, чувства, воспоминания вихрем проносились в его мозгу, и он мучился от невозможности высказать то, что переполняло его, в пристойно-вежливых фразах.

— Коньяк? Да, да… раньше я не могла. Это меня Сапожков научил.

— Какой это еще Сапожков? — изображая строгого отца, поинтересовался Примаков.

Лина ответила:

— Ты разве не знаешь? Помощник режиссера в драмтеатре.

— Это такой длинный, чернявый, который тебя так поздно провожал?

— Да, он.

— Вы, я слышала, ездили в Москву поступать в театральное училище. Что ж, не поступили? — спросила Лину Медея, уже постигшая то, что происходило на ее глазах между ее мужем и этой длинноносой пигалицей.

— Нет, не поступила, — ответила Лина и подняла глаза на Медею, видимо, обрадовавшись поводу, позволявшему, не таясь, рассматривать жену директора.

— Способностей не хватило? Или по внешним данным не прошли?

Беловежский хотел вмешаться, одернуть разошедшуюся жену, но Лина, казалось, не нуждалась в защите. Она не смутилась, не покраснела.

— Кажется, и того, и другого не хватило, — со смешком сообщила она Медее, как бы приглашая ее присоединиться к обуревавшему ее веселью.

На что прост был Примаков, но и тот почувствовал неладное. Поторопился вмешаться, перевести разговор.

— Дочка, а что за платье на тебе? Где отхватила? Где деньги взяла?

— Должно быть, нашлись добрые люди, выручили с деньгами, — ехидно заметила Медея.

Лина слабо махнула в ее сторону тонкой рукой:

— Что вы, какие деньги… У меня их вовсе не было. Неделями только на свежей выпечке и сидела… То слоечку съем, то бублик с маком… А платье я сама сделала. Да ты, отец, позабыл, что ли, бабушкины занавески из вологодских кружев?

— Так разве они еще целы? Двадцать лет в сундуке лежали и не сгнили?!

— А вот и не сгнили! — с торжеством сказала Лина. — Я их постирала, отбелила, а то они уже желтые сделались, и платье сварганила. Прямо на руках! В училище как увидели, так в обморок попадали. Ни у кого такого нарядного нет.

Лина вскочила, выбежала в проход между столиками и повернулась на каблуках. Ее платье, белое с желтизной свежих сливок, легкое, ажурное, разлетелось веером, потом обернулось вокруг Лининых бедер.

— Чу́дное платье, — уже не желая сдерживать себя после бестактной выходки жены, с жаром воскликнул Беловежский.

Порозовевшая Лина, весело смеясь, уселась за стол.

— Не понимаю, чему вы радуетесь, — обращаясь к ней, — проговорила Медея. — На экзамене провалились, денег нет — платье купить не на что, из старья приходится выкраивать. Тут плакать надо, а не радоваться.

— Зачем же мне плакать, если я себя несчастной не чувствую? — спросила Лина, снова смущая Медею пристальным взглядом широко распахнутых глаз. — Разве счастье — это все иметь? Все захватывать и тащить к себе — это мое, мое, мое? Счастье — это не брать, а отдавать.

— Да что вам отдавать-то? — раздув ноздри, почти гневно выкрикнула Медея. — Что у вас есть-то? Главное свое богатство вы, если мне не изменяет проницательность, уже подарили — Сапожкову или не знаю еще там кому! Что же у вас осталось-то, кроме длинного носика?

— Медея, замолчи! Как тебе не стыдно! — уже не мог смолчать Беловежский.

— Ах, оставь меня! Что увидела, то и сказала! Ты думаешь, перед тобой святая простота? Ошибаешься! Святая постеснялась бы при всех юбками трясти и свои секреты вываливать про старые вологодские кружева, бросивших ее любовников, провалы на экзаменах… Постыдилась бы! А эта… Думаешь, у нее ничего нет и не надо? Надо! Ей все надо! Вот она и вертится здесь, изображая из себя невесть что!

Примаков сидел ошарашенный, открывал рот, но сказать ничего не мог.

— Да что такое? Того-етого, этово самого… Линка! Ты чего тут наговорила?

Лина сидела тихая и скучная, свалив голову на плечо, как будто у нее не было уже сил, чтобы держать ее прямо. На лице — ни обиды, ни смятения. Одна грусть.

— Вы правы, — почти беззвучно прошептала она. — Я плохая. Поэтому и не заслуживаю любви.

— Пошли! Мне надоел этот спектакль, — Медея поднялась и двинулась к выходу.

Беловежский хотел расплатиться, но Примаков не дал, долго доставал из кармана мятые трешки и, расправляя, складывал в пачку.

— Вы извините мою жену, — сказал Беловежский. — Сам не знаю, что с нею. Обычно она такая выдержанная. Вы идете?

— Нет, я еще немного посижу. У меня и кофе недопит. Ты, папа, тоже иди. Я сама приду, — ответила Лина.

— Как же так, дочка? А если обидит кто?

— Меня теперь трудно обидеть, — отвечала Лина.

Беловежский с растерянным лицом, поминутно оглядываясь, неуверенно двинулся к выходу.

Директор вагона-ресторана, бывший бармен одной из южных гостиниц, Автандил Шалвович, с мрачным видом стоял за стойкой. Час назад на каком-то полустанке «под большим секретом» ему сообщили о надвигающейся ревизии и новом, неведомо откуда взявшемся, неподкупном ревизоре… Это известие произвело на Автандила Шалвовича парализующее действие, какое производит, скажем, на тушканчика один вид внезапно появившейся змеи.

Сейчас Автандила Шалвовича все раздражало. Даже глазастая и грудастая официантка Галя. Она непрестанно сновала туда-сюда, из кухни в салон и обратно, задевая Автандила Шалвовича то рукой, то плечом, то подносом, выставляя напоказ крупную темную родинку. Эта родинка еще недавно сильно возбуждала Автандила Шалвовича, напоминая ему спелую вишню, аппетитно плавающую в коктейле «Юбилейный», приготовлением которого он когда-то славился. Однако сейчас родинка казалась расстроенному Автандилу Шалвовичу неприятной мохнатой гусеницей, из тех, что кишмя кишат в его родном ауле. Воспоминание о родных местах, где он в дни детства беззаботно резвился на воле, подглядывая из кустов алычи за купающимися в горной реке старшеклассницами, и даже не подозревал о существовании коктейля «Юбилейный» и подчищенных накладных, — воспоминание это наполнило душу Автандила Шалвовича полынной горечью. Судя по всему, в самое ближайшее время его ожидали вовсе не милые сердцу южные края, а совсем иные — северные…