Газету со статьей «Опыт новатора Примакова — всем рабочим!» Дмитрий Матвеевич бережно упрятал в деревянный сундук. «Глубоко не засовывай, — прозорливо сказала жена, — небось не раз и не два доставать будешь. Положь сверху». Дарья оказалась права. Примаков часто лазал за газетой, клал на стол, старательно разглаживал тяжелыми мозолистыми ладонями, с непреходящим чувством удивления и страха вглядывался в знакомое и в то же время какое-то чужое лицо — круглое, с припухшими, будто лишенными костной опоры щеками, с торчащими во все стороны мягкими прядями волос. От частого доставания газета быстро обветшала, поистерлась на сгибах. Примаков аккуратно соединил четвертушки прозрачной клейкой лентой. Хорошо получилось.
Теперь Дмитрия Матвеевича знали не только на заводе, но и в городе. Незнакомые люди подходили на улице, здоровались. Иногда обращались с просьбой о помощи. А то просто так — постоят, побалакают и довольные отходят. Часто похваливали: «Хороший ты мужик, Матвеич. Свой в доску. Со всеми улыбчив, прост… Не так, как некоторые».
Примаков исподволь, незаметно убеждался: его неожиданное возвышение принято людьми как должное.
И все же время от времени стучала в голове беспокойная мысль: кому обязан он всем этим — славой, почетом, орденами? Шустрым газетчикам, раструбившим о нем на всю область? Или самому себе? Однажды не вытерпел, задал этот вопрос старому рабочему Егору Рогову, у которого еще до войны в учениках ходил. Рогов ответил:
— Посмотри на свои руки, Митя, видишь? Тут ногтя нет, здесь мозоли, тут ссадины. Кожа черная, металлическая пыль так въелась, никаким скребком не отдерешь. Рабочие руки. Я тебя с малолетства знаю. От работы не отлынивал, больше других у верстака горбатил. Не было случая, чтобы от невыгодного задания отказался или товарищу не подсобил. А война пришла, взял в руки винтовку и пошел. Не твоя вина, что до Берлина не дошел, раны не позволили. Но ты и тут не сдался. Тебя, помню, кладовщиком сделать хотели из уважения к твоим ранам — не захотел. В цех вернулся снова за верстак. И работаешь дай бог каждому. С первой строки на Доске почета не слезаешь. Нет, Митя. Ты, когда в президиуме сидишь, за чужие спины не прячься. И грудь держи колесом, чтобы ордена твои всем были видны. Ты их честно, кровью и потом заработал.
И еще вот что тебе скажу. Ты не о том кумекай — почему тебя когда-то из многих отличили да вперед двинули. Не о том, не о том, парень. Ты думай, как дальше жить. Чтоб не уронить своей славы. Каждым днем, каждым словом и шагом своим должен людям доказывать: не ошиблись, мол. Достойный я. Вот так, парень.
Примаков улыбнулся: он для Рогова так и остался парнем, каким тридцать лет назад пришел в его бригаду.
Из слов старого рабочего Примаков сделал такой вывод: теперь от него потребуется нечто большее, нежели требовалось прежде. Он с готовностью разъезжал по другим предприятиям с лекциями о передовом опыте, выступал на сессиях облсовпрофа, ездил с Громобоевым в командировки, пробивал вопросы, которые, по мнению директора, надо было пробить.
Весть о смене руководства в цех принес Шерстков, худой, мосластый, злой парень, недавно за пьянку переведенный из слесарей в подсобники.
— Вот скоро твой Громобоев начнет во дворе козла забивать, тогда, Примаков, запоешь! — сказал он.
— Какого козла? При чем тут Громобоев? — не понял Дмитрий Матвеевич. — Несешь невесть что, знаешь-понимаешь…
— Какого козла? Обыкновенного! Доминошного. Думаешь, век ему директорствовать? Хватит.
— Что он тебе плохого сделал?
— А что хорошего? Он на машине ездит, а я пешком хожу. Это тебе опасаться надо…
— Мне-то чего опасаться? Как был слесарем тридцать лет, так и останусь.
Шерстков смотрел на него, нагло ухмыляясь.
— Слесарем останешься. Это точно. А зарплату тебе как станут выводить, как мне — что натопал, то и полопал, или как? А в командировки новый тебя будет таскать с собой или как?
Что верно, то верно: прежний директор без Примакова в столицу не ездил. «Где мой верный Лепорелло? — спрашивал он секретаршу своим глухим хриплым басцом. — Скажи, чтоб собирался. Едем одиннадцатичасовым!»
Примакову два раза повторять не надо. Собирается в путь-дорогу. Вынет из шкафа темно-синий шевиотовый костюм, к лацкану которого раз и навсегда, намертво, пришпилены ордена, медали, различные знаки и значки, достанет с полатей серый фибровый чемодан с коричневыми кожаными углами, побросает туда вещички — и готов. Только жене скажет: «Готовь, мать, список да деньжат побольше, что смогу, привезу, того-етого. Если, конечно, время позволит, знаешь-понимаешь. А то начнет директор по главкам да министерствам таскать, свету белого не увидишь».
Зачем директор таскал своего верного Лепорелло — Примакова с собой в командировки? О, тут у него был свой расчет. Дмитрий Матвеевич в костюме с «цацками» придавал своей круглой физиономии хитровато-простецкое выражение и направлялся вместе с директором в министерство.
В просторных, обшитых деревом кабинетах Дмитрий Матвеевич в нужный момент по знаку Громобоева выходил вперед и мягким южным говорком доказывал, просил, а иногда требовал — не от своего, конечно, имени, а от лица рабочего коллектива, который наказал ему, своему полномочному представителю, поехать в столицу и отыскать правду.
Хозяева кабинетов, люди опытные, можно сказать, ушлые, конечно, догадывались, с чьего голоса поет Примаков, благо и Громобоев был неподалеку, потупившись, сидел рядом — за полированным столиком, приставленным к письменному столу, склонив голову и положив мучнисто-белые мягкие руки на кожаную папочку, в которой хранились научно сформулированные доводы в пользу того, о чем скороговоркой говорил Примаков. Директор знал: порою самые убедительные расчеты не помогут, а примаковская скороговорка выручит.
Нельзя сказать, чтобы Дмитрию Матвеевичу нравилась эта его роль толкача, ходатая по заводским делам. Он мало для этого подходил. Язык подвешен плохо, то и дело откуда-то выныривают ненужные слова — «того-етого» и «знаешь-понимаешь», да если откровенно говорить, для него сподручнее руками орудовать, а не языком.
Все это так… И однако же приглашение нового директора Беловежского поехать с ним в Москву, в главк, Примакова обрадовало. Оно, это приглашение, как бы убеждало Дмитрия Матвеевича, что все осталось по-старому, что смена заводского руководства никак не отразится на его судьбе.
И вдруг, пожалуйста… В последнюю минуту Беловежский передумал. На беседу в главк отправился без сопровождения. И Примаков остался не у дел. Послонялся по московским магазинам. Жене Дарье Степановне отхватил отрез темно-вишневого кримплена на платье (известие, что кримплен из моды вышел, до Примакова еще не дошло), дочке Лине — финские сапожки на «манке» — толстенной белой подошве. Раньше, во времена примаковской молодости, о таких сапожках говорили «на каучуке».
Себе Примаков купил в отделе уцененных товаров кепку из синтетического меха под леопарда. Примерив эту кепку в номере перед трюмо, он обнаружил, что кепка делает его похожим на известного циркового клоуна Попова. Из-под большого козырька виднелись круглые щеки, нос бульбочкой и светло-голубые глаза.
В привокзальном ларьке купил два килограмма апельсинов. На каждом — маленькая треугольная наклейка «Maroc». Глядя на крупные ярко-оранжевые плоды, завезенные из чужедальних стран, Дмитрий Матвеевич задумался: эти маленькие облатки с надписью «Maroc» машиной клеят или вручную? Если вручную, так это ж чертова работа, одно слово — морока.
Но морока получилась не с апельсинами, а с командировкой. Выходило, что он бросил цех, чтобы смотаться на казенный счет в Москву за апельсинами. Эта мысль свербила в мозгу, требовала действий. Может быть, поэтому Дмитрий Матвеевич, и без того охочий до работы, сегодня накинулся на нее, как голодный на краюху хлеба.
…Доводка. Дмитрий Матвеевич любит эту операцию. Она последняя в ряду других. После доводки деталь обретает зеркальную поверхность, ту законченность, которая превращает ее чуть ли не в предмет искусства. Во всяком случае, для Примакова она что твоя скульптура, взгляд отдыхает, и сердце поет.
Сначала над деталью потрудился шлифовщик. Потом машина отступила, доверив самую тонкую работу человеческим рукам. Дмитрий Матвеевич раскладывает на верстаке тонкую пасту ГОИ, пудру, кое-что добавляет, разводит все это в бензине и приступает. Движения у него легкие и плавные, такие, как у матери, пеленающей любимое дитя. Хотя под руками его не мягкая человечья плоть, а твердая металлическая поверхность, осторожность нужна великая. Стоит нажать чуть сильнее, чем нужно, от трения возникнет избыточное тепло. Под его воздействием поверхность детали может покоробиться… Пуская в дело абразивные порошки, делает руками не более двенадцати — пятнадцати движений, после чего порошок сменяет на новый: прежний уже не годится. При этом внимательно следит, чтобы грубые, средние и тонкие порошки применялись в той последовательности, которая и может лишь обеспечить ожидаемый результат.
Едва работа закончена, к верстаку спешит бригадир Борис Бубнов. Начинает тщательно измерять сошедшую с верстака Примакова деталь. Из-за его спины возникает, как всегда, сердитый начальник цеха Ежов.
— Ну, что? — спрашивает он.
— Высокий класс, — отвечает Бубнов.
— Мог бы и не проверять, — бурчит Ежов.
— Ну да, — говорит Бубнов, когда начальник цеха скрывается за углом. — Попробуй не проверь, он же первый голову снимет.
Дмитрий Матвеевич довольно улыбается. Нет, не подводят его пока ни глаза, ни руки.
Беда Примакова в том, что ни одной работы он не может выполнить спустя рукава, вполсилы. Уж если взялся, делает на совесть. Так устроен.
Дома, в саду да в огороде, у Дмитрия Матвеевича как в Москве на ВДНХ. Всего вдоволь. Картошка поспела, от румяных яблок склоняются ветви, вишню снимать пора, черная и красная смородина обсыпала кусты. Завел несколько ульев, думал: дай попробую, ан получилось — спеши выбирать густой, янтарный мед.