Уходя, Игорь не удержался от последнего вопроса:
— Христофор Кузьмич, а в милицию вы заявили о краже?
— В милицию? А зачем? Я же, кажется, сказал вам, что никаких драгоценностей в сейфе не было. Зачем беспокоить людей по пустякам, — ювелир отвел глаза.
Игорь спустился с высокого крыльца. Хотя дело шло к вечеру, солнце еще светило — не ярко, но ласково. В его лучах этот утопающий в садах уголок города выглядел уютным и мирным. Густой охрой отливала остроконечная крыша дома, в стеклах отражались пестрые цвета заката, казалось, будто художник смешал краски на мольберте и замер на мгновение, прежде чем начать задуманную картину, призванную удивить и порадовать мир.
Хорошо бы выяснить: зачем понадобился грабителям маленький зеленый сейф производства немецкой фирмы «Остер-Тага», если учесть, что в этом сейфе не хранилось ничего, кроме старых бумаг, как утверждал ювелир. И есть ли связь между кражей кольца у Медеи Васильевны и похищением сейфа?
ГРЕХИ ОТЦОВ
Получив телеграмму, сообщающую о неожиданном приезде сына, подполковник в отставке Петр Ипатьевич Беловежский от волнения сунул очки не в кожаный очешник, а в стаканчик для карандашей, хотя в нормальном состоянии никогда бы этого не сделал («вещи, как и люди, должны знать свое место»), резко вскочил со стула и тонким голосом выкрикнул:
— Зина! Рома едет! Зина, где же ты?!
Уже сердясь, что жены, как всегда, нет в нужную минуту под рукой, он вышел из кабинета в коридор и, шаркая спадающими с ног кожаными тапками без пяток, остановился на пороге кухни. Седые кромки бровей дергались от гнева, сухие бескровные губы приняли осуждающее выражение. Весь этот гнев, все это кипевшее в нем в эту минуту раздражение против жены носили чисто внешний, показной характер, и серьезно к этим гневным вспышкам не относились ни он сам, ни его жена. За долгую совместную жизнь они безмолвно, не сговариваясь, пришли к соглашению. Считалось, что у старого служаки Петра Ипатьевича нетерпеливый и вспыльчивый характер, с которым надо, хотя бы для вида, считаться. На самом же деле (это тоже предполагалось членами семьи) старик отходчив, справедлив и в глубине души добр.
— Зина! Где же ты? — еще раз выкрикнул Петр Ипатьевич, но вдруг вспомнил, что вчера ворчливо попенял жене на длительное отсутствие сырников, до которых был большой охотник, и сегодня Зина спозаранку, пока он еще спал, отправилась на поиски творога.
Петр Ипатьевич против обычного задержался в постели. У него с давних лет было заведено — вскакивать чуть свет, делать на веранде зарядку, а затем пробегать трусцой по раз и навсегда избранному маршруту — улица Зеленая до конца, далее по периметру городского сада, пологий спуск в овраг, подъем и утоптанная сотнями ног дорога к деревне Зяблово, в которой почти все дома продавались, однако их никто не покупал, поскольку стало известно, что деревню вскоре поглотит развивающийся вдоль и вширь город. Он пробежал деревню на виду у мальчишек, хихикающих по поводу его красного — не по возрасту — спортивного костюма. Из-под заборов брехали собаки. Собак он терпеть не мог. Однажды откуда ни возьмись появился серый, тощий, похожий на волка пес, в два-три прыжка настиг Петра Ипатьевича и молча вцепился ему в ногу. Натянулась и затрещала эластичная красная ткань, Петр Ипатьевич ощутил резкую боль. Не растерявшись, он сильно ткнул собаку в худой бок, наклонился, схватил с земли палку и занес ее над головой для удара. Кешка, так звали этого разбойника, зарычав и оскалив в злобе острые желтые клыки, ретировался.
Вернувшись домой, Петр Ипатьевич прижег ссадины — след Кешкиных зубов — йодом, а спортивные брюки отдал на починку жене Зине. Ему было жалко брюк, и он люто возненавидел Кешку, а заодно с ним и всех остальных беспородных и безнадзорных бродячих собак.
Это неприятное происшествие не могло заставить Петра Ипатьевича изменить свой утренний маршрут. Но палка отныне с ним была всегда.
Поднявшись на взгорок, огибая зеленое дощатое строение продмага и внимательно глядя под ноги — здесь, у магазина, особенно часто попадались бутылочные осколки, поворачивал назад. Трудно сказать, чем привлекал этот маршрут — может быть, правильным чередованием тихих, пустынных деревенских улиц и шумных, людных городских, а может, вид плошающей деревеньки напоминал ему что-то старое, давно забытое. Как бы там ни было, он никогда не изменял своей привычке.
Утренние пробежки отменялись лишь в тех редких случаях, когда Петра Ипатьевича одолевал недуг. Какого-то одного, постоянного, недуга у него не было, каждый раз это было что-то новое: то горло распухало так, что нельзя было глотнуть и появлялись неприятные мысли о внезапном спазматическом удушье, которое может застигнуть посреди ночи, то начинало резать в глазу, веки набухали, текли слезы, предметы двоились и троились. Угроза слепоты тоже приводила Петра Ипатьевича в ужас, ведь ему еще надо закончить свои мемуары. Начатая после выхода в отставку писанина продолжалась вот уже с десяток лет, и конца ей не видно было. А вчера вдруг появились неприятные ощущения в кисти правой руки: сначала от мизинца по ребру ладони вверх бежали мурашки, потом пронзала боль, она переходила с кисти в руку и ударяла в локоть, где возникал как бы ее эпицентр. Эта хворь тоже угрожала судьбе начатого труда — а вдруг рука одеревенеет и он не сможет писать? Поэтому Петр Ипатьевич, естественно, не мог не всполошиться.
Вчера допоздна Зинуша провозилась с его рукой. Сперва натирала меновазином (смешливая с юности, жена расшифровала название неприятного пахучего притирания меновазин так: «тебе лежать, а мне возиться»). Пока Петр Ипатьевич лежал на диване, прикрыв глаза сморщенными старческими веками — для придания мученического вида, Зинуша старалась вовсю, терла, щипала, массировала. А потом, закончив возню с меновазином, принялась делать мужу спиртовой компресс. Притомившаяся за долгий день, Зина выглядела, прямо надо сказать, неважнецки. Мышцы лица ослабли, а щеки, подбородок как будто стекли вниз; обычно большие, сияющие глаза сделались маленькими и тусклыми.
— Хватит. Ты устала. Отдыхай, — слабым, но участливым голосом проговорил Петр Ипатьевич, когда все уже было сделано и плотная марлевая повязка, гладкая, без морщин (небрежной работы он не терпел), охватила руку.
— Да… здесь вот что-то давит… дохнуть не могу, — сказала Зинуша и бессильно откинулась на спинку стула.
— Будешь ложиться, плесни мне в стакан воды. Мне таблетку запить, — попросил Петр Ипатьевич и, бережно устроив перебинтованную руку поверх накрахмаленного пододеяльника, повернулся на бок. На белой подушке загорелое в процессе ежедневной беготни по городу и окрестностям лицо Петра Ипатьевича, увенчанное стальным ежиком коротко остриженных волос, напоминало профиль прославленного полководца, выбитый на старой медали.
…На веранде Петр Ипатьевич сделал несколько быстрых разминочных движений, обратив особое внимание на болевшую с вечера руку. С удовлетворением отметил — притирание и компресс помогли… «Надо будет сегодня обязательно повторить», — подумал он. После этого приступил к обычным упражнениям, наклонялся, вертелся и подпрыгивал до тех пор, пока кожа не стала влажной. Принял холодный душ, растерся и, облачившись в халат, направился на кухню, где, как он знал, посреди стола под белой накрахмаленной салфеткой ожидал его приготовленный Зиной завтрак.
После еды вытер губы салфеткой, скомкав, бросил ее на стол и минуту-другую поразмышлял: в чем же сегодня будет заключаться его работа. С приближением старости придумывать себе работу с каждым днем становилось все труднее и труднее.
Петр Ипатьевич был суров, упрям и всегда чувствовал себя правым. Ощущение собственной правоты мешало ему становиться на точку зрения собеседника, а врожденное упрямство заставляло всегда и во всем настаивать на своем. Это часто приводило к конфликтам. Ему, например, пришлось оставить так нравившуюся ему должность председателя товарищеского суда, поскольку он упустил из виду одно важное обстоятельство — прилагательное «товарищеский» в словосочетании «товарищеский суд» — и обрушивался на людей с остервенением и гневом настоящего прокурора.
Он было взялся за работу с детьми. Под его руководством на пустыре было сооружено нечто вроде загона, обнесенного полутораметровой дощатой стеной. Зимой там залили лед, и ребятня с восторгом гоняла клюшками шайбу. Петра Ипатьевича все хвалили — и взрослые, и дети, но потом, когда наступило лето, выяснилась стратегическая, так сказать, цель Петра Ипатьевича — во что бы то ни стало удержать подростков в том же дощатом загоне. По его инициативе из пенсионеров было создано несколько патрулей, расхаживающих по микрорайону в красных нарукавных повязках. Они останавливали слоняющихся по дворам и подворотням мальчишек, отводили их на пустырь и передавали в руки Петра Ипатьевича. Он с каждым говорил по душам, строго указывал на обязательность посещения пустыря и участия в проводимых мероприятиях — рейдах по сбору металлолома и макулатуры, оказании помощи заболевшим пенсионерам и пенсионеркам, а также в играх под наблюдением взрослых в дощатом загоне. Если подростки не подчинялись указаниям Петра Ипатьевича и его подручных, то он жаловался на них родителям. Если это не помогало — слал жалобы на родителей по месту их работы.
Казалось бы, такая продуманная система не могла не принести пользу. Но неожиданно взбунтовались и дети, и их родители, самозваного воспитателя низвергли, и он снова остался не у дел.
Тогда он принялся за собак. В городской газете была помещена его заметка, в которой он метал громы и молнии против собак и против собачников. Эпизод с Кешкой, разорвавшим отличные спортивные брюки Петра Ипатьевича, был автором несколько трансформирован — в интересах большей выразительности газетного выступления. Кешка превратился в бешеного пса, покусавшего чемпиона области по бегу на дальние дистанции. Спортсмена ожидала верная гибель, но героические усилия врачей, сделавших ему неимоверное количество уколов в живот и не отходивших от него несколько суток кряду, спасли ему жизнь. После этого следовали обобщающие цифры и факты, которые убедительно доказывали, какой страшный вред приносит человечеству собачье племя, беззастенчиво кусая старых и малых, разнося микробы всевозможных заболеваний и поедая горы мяса, которого и так кое-где недостает.