Семейная тайна — страница 49 из 87

Славиков спросил у директора:

— Не хотите ли вы, Роман Петрович?

Беловежский кивнул:

— Вы угадали… Я как раз хотел попросить слова.

При этих словах Беловежского главный инженер Хрупов на другом дальнем краю стола подобрался и непроизвольно сжал лежавшие на зеленом сукне пальцы в кулак.

— У меня для вас, товарищи, добрая весть, — сказал Беловежский. Все лица обернулись к нему. — Сегодня утром я побывал в больнице, общался и с главврачом, и с самим Злотниковым. И могу сообщить: самое страшное позади. То есть непосредственная угроза жизни миновала. Он переведен из реанимации в обычную палату, жена его навещает…

Все с облегчением заулыбались, закивали друг другу, возник шум.

— Тише, товарищи… Сказанное, конечно, не означает, что у нас нет предмета для обсуждения… Предмет есть, и очень важный. Письмо жены Злотникова — это очень искренний и важный человеческий документ, который нас о многом заставляет задуматься. Но, прежде чем перейти к сути, хочу сказать о другом. То, как мы все, члены парткома, дирекция, коллектив, прореагировали на это письмо, уже само по себе свидетельствует, что моральный климат у нас на заводе, в нашей партийной организации, хороший, здоровый. Конечно, жену Злотникова прежде всего волнует здоровье мужа, она хочет спасти семью. Это понятно. Мы с нею рядом в этой беде, сочувствуем ей всей душой, чем можем — поможем. Но разве в одном Злотникове дело?

Хотим мы этого или не хотим, но его жена выдвинула на повестку дня вопрос первостепенной важности — вопрос о стиле руководства, о человеческих и, я бы даже сказал, о партийных качествах руководителя. Давайте разберемся, товарищи, что же произошло? Точнее всех это сформулировал Фадеичев: главный инженер привлек к созданию АСУ наиболее перспективных молодых инженеров, материально заинтересовал их, к слову заметим, в нарушение всех существующих финансовых правил, и возложил на них сложные технические задачи, требуя их решения в сжатые, рекордные сроки. Так?

— Так! Гнал и в хвост и в гриву! — сказала Веселкина.

Беловежский кивнул.

— Лично мне, как вы знаете, довелось работать под непосредственным руководством Николая Григорьевича. И могу вам со всей ответственностью сказать: рука у него тяжелая. Он требует, чтобы подчиненные ему люди работали, как говорится, на пределе. Хорошо это или плохо?

В помещении парткома стало так тихо, что было слышно, как позвякивают на широком мятом лацкане Примакова медали, которые он, один из немногих на заводе, надевал во все торжественные дни.

— Мы с вами, товарищи, живем в чрезвычайно интересное время — эпоху научно-технической революции. Страна вручила нам, инженерам, удивительную технику, отпускает огромные средства на ее развитие и освоение. Но означает ли это, что так называемый человеческий фактор сошел на нет, стал второстепенным и подчиненным? Да ни в коем случае. Умение руководителя в том и состоит: добиваться, чтобы каждый раскрывал свои возможности, давал заводу, стране все, что может дать, а иногда и больше. Без ущерба для физического и морального, духовного здоровья.

Беловежский обвел взглядом напряженные лица всех сидевших за столом, усмехнулся:

— Вот вы, должно быть, ломаете голову: куда гнет директор? Да никуда я не гну. Я не могу с легкой душой осудить одержимость главного инженера… Но… Честно говоря, если бы он в свое время не заставлял меня делать стойку на ушах, вряд ли из меня вышел бы грамотный инженер.

Искренность директора понравилась. Члены парткома одобрительно зашумели.

Беловежский постучал карандашом о бутылку «Боржоми», стоявшую посреди стола, попросил тишины.

— …Но и принять стиль Хрупова мы не можем. Мне говорили, что в последнее время Злотников довольно часто жаловался на сердце, даже обращался к главному инженеру с просьбой об отпуске, о переводе на другой, более спокойный участок. И в том и в другом ему отказали, заподозрив в желании удалиться в тихую заводь, отсидеться… Причем грубо отказали, в оскорбительной форме. Проявлена элементарная черствость, нравственная глухота, на что никто из нас, руководителей, не имеет права. Тут мало высказать товарищу Хрупову свое порицание. Надо идти дальше. Все ли мы отвечаем предъявляемым требованиям?

Я вижу необходимость выработать у нас на заводе рекомендации для руководителей, подсказать им, как надо вести себя с подчиненными. Руководитель обязан уметь владеть собой. Грубость — это признак слабости, а не силы. Это элементарно… Но от всех нас требуется нечто большее, умение формировать социально-нравственный климат в коллективе. Как это лучше делать? На этот вопрос пусть ответит комиссия, которую мы создадим. А партком, я думаю, возглавит эту полезную работу. Так, товарищ Славиков?

Славиков закивал, заулыбался.

— Это наш долг, Роман Петрович. Нас уговаривать не придется.

— И еще, товарищи… Не знаю, как вам, а мне в таких условиях работать не нравится: Производственные помещения закопченные, в цехах или духота, или ветер гуляет, того и гляди, ОРЗ схватишь. Зашел тут на днях в бытовку механического цеха, так, честно говоря, неудобно стало. Вы можете сказать: не первый год на заводе, раньше со всем мирился, а как стал директором… Правильно, товарищи. Признаюсь вам: теперь смотрю вокруг такими глазами, будто заново родился. Вот мое предложение: с понедельника, не откладывая, развернем перестройку. Цех за цехом. Отдел за отделом. А начнем с бытовок… Строительство здания нового клуба временно приостановим. Сразу все не поднять. Приведем в порядок завод, тогда и за новый клуб примемся. Есть вопросы, товарищи?

Слесарь Примаков обернул к директору свое круглое лицо и простодушно сказал:

— Что-то я не пойму…

Славиков встрепенулся:

— Вы, товарищ Примаков, говорите откровенно, не стесняйтесь. Мы хотим услышать мнение рабочего человека. Что вы обо всем услышанном думаете? Вы же член парткома, вам отмалчиваться негоже.

Дмитрий Матвеевич Примаков чувствовал себя неспокойно. Обсуждалась ситуация необычная, поэтому ему трудно было сориентироваться и занять определенную позицию. Раньше, при Громобоеве, этого не было. Вопросы выносили на обсуждение простые, решение было ясно с самого начала, да и роль каждого в разговоре тоже была определена. Не то чтобы давали листок с репликой, как в театре, этого, конечно, не было, но намекали — ты, мол, давай, выскажись в таком-то плане…

Сегодня Примакова никто за язык не тянул, к выступлению не подталкивал, но Дмитрий Матвеевич чувствовал, что отмалчиваться нельзя. Его и так все вокруг упрекали: привык, мол, с чужого голоса петь, а сам-то что думаешь, Примаков? Свои мысли-то у тебя есть или нет? Может, смелости не хватает их высказать? Если по-честному, то ее-то, смелости, как раз и не хватало. Не привык еще излагать свое мнение свободно, без оглядки на начальство. Так что же, выходит, он, Примаков, трус? Нет, Примаков себя трусом не считал. Да взять хотя бы фронтовую службу, честно делал свое солдатское дело, просто, исправно, так, как до этого на заводе слесарил. Свидетельство тому — боевые медали, что рядом с мирными, трудовыми, позвякивают сейчас на его груди. Да и чего, спрашивается, Дмитрию Матвеевичу бояться? Ниже рабочего не назначат, на кусок хлеба для себя и для семьи всегда заработает. Смелей, Примаков!

Нет, не случайно корил себя за душевную робость, за податливый характер, за непослушный язык Дмитрий Матвеевич. Причина была — обида, которая тяжелым камнем ворочалась в груди и не давала ему дальше спокойно жить. Кто его обидел? Да похоже, что все. И новый директор, который поначалу сгоряча взял Примакова с собою в Москву в командировку, однако, в отличие от Громобоева, к делу не приспособил, да и в вагоне-ресторане вел себя как-то странно, не по-директорски, уделял больше внимания Линке, а не Примакову, словно его тут и не было.

А хуже всего был разговор в цехе, о котором доброхоты рассказали Примакову подробно, с деталями. Выходило, будто он не по долгу, а по собственной воле ваньку валял — расхаживал в рабочее время по конференциям и худсоветам. И начальник цеха Ежов Примакова тоже обидел. После директорского визита враз переменился по отношению к Дмитрию Матвеевичу, глядел на него хмуро, слова цедил сквозь зубы небрежно, словно перед ним был не заслуженный слесарь, а пэтэушник-первогодник… А горлохват Шерстков и вовсе обнаглел после того, как Беловежский пожал ему руку и поставил в пример всему цеху. Это особенно было обидно Примакову. Что ж, получается, что вся его долголетняя беспорочная, безотказная служба на заводе вовсе уж ничего и не стоит? Достаточно Шерсткову один раз выкинуть фортель — вернуть деталь для дополнительной обработки фрезеровщикам, и вот уже ему и слава, и почет? Нет, с этим Примаков никак смириться не мог.

Дмитрий Матвеевич поднялся, оправил мешковатый пиджак, выловил из-под лацканов ускользнувший внутрь ворот рубашки…

— Я скажу… Не было такого никогда.

— Чего не было-то?

— Чтобы в повестку дня болезнь ставить. У меня инфаркт десять лет назад случился. Ну и что? Привезли в палату кулек яблок от профкома, и все. Поторопили: не залеживайся. Скорее становись в строй, работа ждет. И я… того-етого… даже в санаторий не поехал. В цехе оклемался.

— Вы, должно быть, нас не поняли, уважаемый Дмитрий Матвеевич, — Славиков сделал попытку помочь старому рабочему сформулировать мысль. — Мы все тут ратуем за то, чтобы улучшить моральный климат. Что же тут плохого?

Однако Примаков подсказки не принял, проговорил упрямо:

— Раньше, того-етого… порядок был. А сейчас? Бузотера Шерсткова в первую строку тащат. У всех на глазах ручку жмут. А мне за общественную работу по шее наложили. Вот тебе и весь моральный климат.

Беловежский, как и все, с напряжением вслушивавшийся в слова Примакова, нахмурился.

— Ну, ясное дело, по Громобоеву тоскует. Понравилось в президиумах-то сидеть, — шепнул своему соседу Фадеичев.

Эта его реплика, достигнув слуха Романа Петровича, сослужила последнему плохую службу. Беловежский жестче, чем хотел, произнес: