стро просчитывал и отбрасывал варианты, пока не оставался только один вариант — лучший. Вот и сейчас мозг Беловежского стремительно проделал огромную работу и сообщил своему обладателю: Злотников подсказывал верный путь.
Но, поняв это, Беловежский понял и другое. Осуществить то, что предлагал Злотников, неимоверно трудно. Надо вызвать энтузиазм коллектива, заразить его идеей переустройства — без этого не обойтись. А начинать переустройство надо не с гибких производственных систем, о которых пока мало кто слышал, кроме узкого круга специалистов, а с того, что знакомо каждому — с бытовок, производственных интерьеров, бытовых услуг. А уже после ставить перед коллективом глобальные задачи. Роман Петрович прикинул: первое никоим образом не противоречило второму. На подготовку технического проекта реконструкции завода уйдет год, не меньше. За это время можно сделать многое для того, чтобы привести завод в порядок.
Однако поставленный Фадеичевым вопрос, где взять дополнительные резервы для перестройки, требовал немедленного ответа.
И Беловежский его дал.
— Помните, вы привели людей с филиала завода кондиционеров? — спросил он Фадеичева.
— Как же не помнить! Двести семьдесят три человека. И не какие-нибудь, а живые, деятельные, высококвалифицированные!
— Верно. Людей мы уже взяли, а теперь возьмем и сам филиал. Будем туда временно один за другим переводить цехи, чьи помещения подвергнутся реконструкции.
Фадеичев не нашел ничего лучшего, как спросить:
— А нам его дадут? Этот филиал?
— И кто мне это говорит? Человек, который, по собственному выражению, может луну с неба достать! Полетите в Москву за фондами, заодно решите в министерстве и вопрос с филиалом. А я договорюсь с местными властями. Думаю, нас поддержат. Они, кажется, сами не знают, что делать с филиалом.
Беловежский с улыбкой смотрел на своего зама. Фадеичева трудно чем-нибудь удивить, но, кажется, сегодня ему это удалось.
Роман Петрович имел все основания быть довольным сегодняшним днем, но что-то царапнуло его изнутри. Он вдруг вспомнил нелепую сцену с Примаковым, разыгравшуюся на заседании парткома, и хорошее настроение улетучилось.
Если рассматривать ситуацию в чистом виде, без привходящих обстоятельств, то, пожалуй, можно было бы счесть, что и тогда, в цехе, и сегодня, на парткоме, он действовал и говорил искренне и верно. Но истина заключалась в том, что ситуации «в чистом виде» не существовало, производственное и личное шли рядом, переплетались, и так плотно, что порой трудно было разобрать, где одно и где другое. Не была ли обостренная до крайности взыскательность, проявленная Романом Петровичем по отношению к старому слесарю Примакову, продиктована пусть неосознанным, но тем не менее отчетливым стремлением показать, что для него не существует личных пристрастий, что отец Лины может быть им подвергнут критике, как и всякий другой. Реакция членов парткома, не поддержавших его, одновременно и огорчила, и обрадовала Романа Петровича. Хорошо, что Примаков не потерял доверия и любви коллектива, плохо, что он, Беловежский, пошел на поводу у своих не совсем ясных и, кажется, совсем неблагородных побуждений.
«Надо будет завтра же распорядиться, чтобы в Аллее передовиков обновили портрет Примакова, а то покоробился весь», — сказал себе Беловежский, успокаивая таким образом угрызения совести…
— Запомните, Александр Юрьевич, сегодняшний день! Он для нас — исторический, — сказал Роман Петрович на прощание Фадеичеву.
— А какой сегодня день?
— Четверг, после дождика, — отвечал директор.
СВАТОВСТВО
На другой день после заседания парткома, где Примаков нежданно-негаданно ухитрился вызвать неудовольствие директора, первым, кого он встретил при входе в цех, был Шерстков. Взглянув на худое лицо парня, начисто выбритое, в косых кровяных порезах (видно, слишком уж сильно старался соскоблить со впалых щек пегую щетину), на его торжествующе сверкающие глаза, Примаков понял: его ждут новые неприятности.
— Ты что… того-етого… Словно в церковь собрался в престольный праздник? — осторожно высказался Дмитрий Матвеевич. Его удивил праздничный вид Шерсткова.
Тот с ухмылкой отвечал:
— У меня-то праздник, Матвеевич, а у тебя, похоже, тризна… Все, поцарствовал, дай и другим маненько подкормиться!
Примаков прошел в цех и тотчас увидел столпившихся у доски показателей рабочих. При виде старого слесаря они расступились, давая ему проход.
Дмитрий Матвеевич достал из нагрудного кармана спецовки очки, надел их на переносицу и… не поверил своим глазам. Вверху столбика, в самой первой строчке, красовалась фамилия Шерсткова. Примаков поискал взглядом свою фамилию. И обнаружил ее где-то в середине списка.
Над головами рабочих повисла напряженная тишина. Все ждали, как прореагирует на случившееся старый слесарь, вот уже много лет прочно удерживавший первенство по цеху.
Дмитрий Матвеевич понимал: главное сейчас — не подать виду, что происшедшее взволновало, да какое там взволновало! — потрясло его. Самое лучшее было бы — пожать плечами и с легкой, иронической улыбкой отойти от доски, будто ничего особенного не случилось, будто это недоразумение, которое, конечно же, скоро разъяснится. Но сохранить равнодушно-безразличный вид Примакову не удалось. Кровь прихлынула к голове, уши запылали, как раскаленные в печи заготовки.
Он пробормотал свое неизменное: «Ну и ну… того-етого… Вот, значится, как»… — и, растерянно оглядевшись кругом, прошел к своему верстаку. Из плотной, будто спрессованной пустоты до него долетали фразы:
— А что… все правильно. Насколько потопал, настолько полопал… Сколько можно выводиловкой заниматься?!
— Так-то это так… Да только какой Шерстков передовик? Неужто его в первую строку ставить?
— Ты сделай, сколько он, тогда говори. Три раза проверяли… Полторы нормы дал, как ни крути.
— Вот ты о выводиловке… А вот рассуди: Примаков, что ли, своей волей по другим заводам мотается? Для завода старается, для его славы. Выходит, завод и должен о нем беспокоиться. Человек, почитай, полвека заводу отдал, а тут… Негоже!
У Примакова при этих сочувственных по отношению к нему словах, сказанных кем-то, даже слезы на глаза навернулись. Он в чертеж глядит, а там тонкие линии троятся и расплываются, а мелкие цифирьки и сквозь очки не видать. Руки дрожат, ноги ватные, подгибаются. Стресс! Ишь ты, сначала сообща этот самый чертовый стресс придумали, а потом и слово для него. Стресс, пресс — так и давит, так и жмет, дохнуть трудно и в ушах звон.
Проработав пару часов, не выдержал. Вытер руки ветошью и, даже не убрав инструмент в шкафчик, что было уж совсем непохоже на Примакова, покинул свое рабочее место. Он шел по цеху и не узнавал его. Сегодня помещение с покатым, густо закопченным потолком, с пыльными окнами, пропускавшими тусклый свет, с гуляющими по проходам сквозняками показалось ему особенно мрачным и неуютным. С трудом одолев полтора десятка ступеней, он остановился за обитой дерматином дверью.
За «дерматином» слышался неясный гул голосов: шло заседание. Тем не менее Примаков толкнул дверь и вошел.
Начальник цеха Ежов, с годами становившийся все более сухим и строгим, недовольно оторвался от лежавших перед ним сводок и поднял бледные, словно выцветшие от времени глаза на вошедшего.
— Что тебе?
Примаков молчал, грудь его вздымалась, будто он никак не мог отдышаться после крутой лестницы. Сейчас ему вдруг показалось, будто он не поднялся к кабинету начальника, а, наоборот, опустился вниз, в подземелье, где не хватает воздуха и оттого трудно дышать.
Что-то в лице Примакова не понравилось Ежову. Он вдруг пристукнул сухой, тонкой, но крепкой, как многослойная фанера, ладонью по столу и скомандовал:
— На сегодня хватит, все свободны.
Они остались наедине.
Оба молчали, глядя друг на друга. Ежов нахмурился, но первым отвел глаза.
— Долго в молчанку будем играть?
Примаков с трудом разлепил словно склеенные густой и липкой слюной губы:
— Разве это дело, Ефимыч?
Ежов все понял, но ему не хотелось понимать, поэтому он постарался вызвать в себе гнев — быстрый и несправедливый.
— Ты что, взялся загадки мне загадывать? Есть что сказать — говори, нечего — иди и вкалывай, еще не хватает, чтобы ты в рабочее время слонов гонял, и без того по цеху разговоры идут. Или не слыхал?
— Слыхал, все слыхал, — с отчаянием, понимая, что разговора с Ежовым не получилось, забормотал Примаков. — Вам, начальникам, видней, кто сколько наработал и кому что выводить, да только я теперь из цеха ни ногой — ни на заводы с опытом выступать, ни в Москве в кабинетах паркетные полы полировать, ни в облдрамтеатре пьески обсуждать… Пусть он… того-етого… Шерстков. Он первый, ему и карты в руки.
В словах Примакова была правда, это понимал Ежов — сам же на последнем заседании парткома вступился за слесаря, стал перечить директору. Но что делать — вместе с Примаковым слезы лить в три ручья? Нет, этого делать Ежов не будет.
Не давая возникнуть в себе жалости к стоявшему перед ним желтому и дрожащему, как осенний лист, Примакову, он по начальственной привычке бросился в атаку:
— Ты, Примаков, мне тут сцен не закатывай, тут, понимаешь, не базар, а завод, тут работать надо, план выполнять!
— Или я не работаю? — успел вставить Примаков.
— А коли работаешь, так и работай… И общественные поручения изволь выполнять. А откажешься, мы о тебе не здесь говорить будем. А знаешь где? На парткоме! Понял? А теперь ступай, и чтоб больше я тебя не видел. Понял? Иди!
Примаков повесив голову вышел из кабинета. За всю свою долгую жизнь он никогда и ни в чем не перечил начальству, безропотно принимая приказания и поручения. Сегодня первый раз взбунтовался. Внутри у Дмитрия Матвеевича все дрожало от возмущения и жалости к себе.
По лестнице спускался медленно и нетвердо, скользя рукой по выкрашенной зеленой краской пупырчатой стене. Вдруг со страхом отметил: стена вибрирует, колышется. Она вибрировала всегда — столь велика была сила заключенных в каменную коробку непрерывно работающих моторов, приводящих в движение станки и машины, что здание содрогалось. Но сейчас это напугало его, стены старые, непрочные, того и гляди, пойдут трещинами и рухнут, погребая под собою все — людей, машины, весь примаковский мир.