Семейная тайна — страница 66 из 87

— То есть как погиб? Что же, по-вашему выходит, в доме и жить нельзя?

— Почему нельзя? Сколько-нибудь еще поживешь. Только недолго.

— Господи! Что вы говорите? Как это недолго? Вы не пугайте меня, а скажите лучше, что делать. Я ведь только что ремонт закончила. Пять тысяч истратила.

— Пять тысяч? — Михеич присвистнул. — Это ж надо! На такие деньги можно того… гулять и не работать.

Медея начинает злиться на него. Как будто это по его вине сгнил нижний венец.

— Вам бы только гулять! — гневно произносит она. — Как же это можно — жить и не работать?

— Ты ж не работаешь, — дерзко отвечает Михеич.

— Как это я не работаю? Да я вкалываю больше вас. От зари дотемна. Думаешь, легко одной такое хозяйство вести?

Она указывает в сторону дома, который стоит, сверкая яркой краской крыши, блеском лакированных дощечек «вагонки», ладный и крепкий на вид. От резкого движения широкий красный рукав кимоно соскальзывает, обнажая белую гладкую руку с голубыми жилками, просвечивающими сквозь кожу.

— Ишь, какая гладкая, — одобрительно говорит Михеич. — Видно, что на белых булках выросла да на сметане.

Медеей овладевает смех. Он накатывает на нее волнами. Кажется, у нее сейчас начнется истерика.

Плотника этот приступ веселья пугает.

— Ну, будя, будя… Исделаем. Заменим тебе нижний венец.

— Разве это возможно?

— Мы все могем. Вытурим тебя и хозяина с дачи. Подымем дом и заведем нижний венец.

— Господи! Чем же вы собираетесь дом поднимать? Домкратом, что ли?

— Не… Домкрат, тот что у автомобиля, не выдюжит. Тут трехтонный надоть, а где его взять? Мы без домкрата обойдемся. Рычагом. Навалимся всей артелью и сделаем. А ты нас не обидишь, хозяйка. Ведь не обидишь?

— Только сделайте! — вырывается у Медеи. Закусив губу крупными белыми резцами, она со страхом смотрит на дом. И ей кажется, что не жилое строение, а вся ее семейная жизнь находится под угрозой, того и гляди — осядет, даст трещину и повалится на сторону.

___

Примаков не отходит от верстака. Из театра звонят в партком, требуют немедленно прибыть для читки пьесы на рабочую тему. Ему говорят, а он словно не слышит. Буркнет: «Пусть Шерстков пьесы слушает» — и снова за работу. Сам начальник цеха Ежов к Примакову пожаловал:

— Чтобы был в театре в шестнадцать ноль-ноль!

А Дмитрий Матвеевич и ухом не повел. Ежов хотел обругать упрямого слесаря, да поглядел на доску показателей, где фамилия Примакова вновь заняла привычную, первую строку, и промолчал. Нет у него, начальника цеха, такого права, чтобы рабочего из цеха гнать. Да и не он ли сам недавно не сдержался, попрекнул слесаря его многочисленными отлучками по общественным делам? Вот и получай, Ежов. Начальник цеха потоптался возле слесаря и ушел к себе. В обед — все в столовую, а Примаков опять-таки на своем рабочем месте. Сбегал куда-то, приволок тяжелую махину, установил на верстаке. Что-то пилит, вытачивает, прилаживает.

Не дает ему покоя одна мыслишка. Надумал он соорудить шлифовальное приспособление для очистки торцов сегментов. Есть такая долгая и утомительная работа — опиловка торцов. Делать это приходится вручную, в тисках, обычным напильником. Из этих сегментов впоследствии надо собрать полное кольцо. Точность при шлифовке требуется ювелирная, стоит малость ошибиться — и все, пиши пропало, кольца не получится.

Трудно сказать, что подвигло старого слесаря на этот труд. Может, пример Шерсткова? Пустой малый, а смотри-ка — придумал, как облегчить свою работу и норму перевыполнить. Однако Примаков даже себе в мыслях не признается, что его Шерстков «завел». Пришла в голову идея, и все тут. Действуй, Дмитрий Матвеевич, реализуй.

Как мог, набросал схему, сбегал к технологам. Те, одобрив идею, превратили набросок в чертеж. Дмитрий Матвеевич на чертеж взглянул с уважением: вот это да! Неужто это он сам все придумал? Он тотчас же представил свой механизм в действии: шлифовальный круг займет место на роторе электродвигателя. Деталь до упора войдет в сменную часть приспособления. Стол вместе с деталью начнет перемещаться по основанию, и вот тут-то будет происходить шлифовка! Просто и эффективно, как сказал, вникнув в замысел Примакова, технолог. Производительность труда возрастет более чем вдвое, повысится качество пригонки, отпадет надобность в ручном труде.

Но это все впереди. А пока что-то не сходится, где-то не получается, в общем, выходит не так, как задумано. Однако Дмитрию Матвеевичу упорства не занимать, взялся за гуж — не говори, что не дюж, руки в кровь сотрет, а своего добьется.

…Примаков оглядывается — не видно ли Шерсткова. Работа Дмитрия Матвеевича над приспособлением не укрылась от его взгляда. Раздосадованный тем, что Примаков снова потеснил его на доске показателей, он не оставляет старого слесаря в покое. Подходит, смотрит из-за плеча, скалит зубы, отпускает шуточки:

— Ты, Матвеич, никак, в рационализаторы податься решил? Не выйдет, дядя! Тут мозгой шевелить надо!

Бригадир Бубнов не выдержал:

— А ну-ка, дуй отсюда. Не мешай человеку работать. А то дам по шее.

— Ишь, чего затеял! По шее. Это тебе, Бубнов, так не пройдет! Товарищи, слышали? Кто пойдет в свидетели?

Никто не отозвался на крик Шерсткова. Рабочие были довольны, что Примаков снова оказался первым. Фронтовик, ветеран, а силенок еще хватает, чтобы выскочку на место поставить.

___

Накануне отъезда в Москву на заседание коллегии министерства Беловежский получил телеграмму из родных мест. Распечатал, прочитал.

— Роман Петрович! Что с вами?! — встревоженно воскликнула секретарь Людмила Павловна.

Беловежский сидел в кресле желтовато-белый, как листок бумаги, который лежал перед ним, из-под сжатых, набухших и покрасневших век выкатилась слеза и поползла по щеке.

Людмила Павловна где-то вдалеке звенела графином о край стакана, наливала воду. Он сделал глоток, вздохнул.

— Спасибо… Вот… Я поверить не могу… Доставал лекарство для отца… А оказывается, мама…

— Что поделаешь, Роман Петрович, крепитесь. Все там будем.

Беловежского удивили простые бабьи слова, сказанные Людмилой Павловной, обычно неестественной и манерной.

— Да, да… Дайте телеграмму в министерство. Сообщите: на коллегии быть не смогу. Поеду к матери.

Он сказал «поеду к матери», хотя отец был жив, а матери уже не было.

Он вылетел в тот же день.

Отец поразил его. Роман Петрович ожидал увидеть пришибленного горем старика, утратившего вместе со своей спутницей цель жизни, смысл существования. Однако Петр Ипатьевич был хотя и печален, но энергичен, деловит. Весь в черном и от этого казавшийся еще более стройным и подтянутым, чем обычно, он быстро двигался по дому, негромким, но отчетливым голосом отдавал многочисленные распоряжения, неизбежные, когда в дом приходит смерть.

Роману Петровичу отец показался отстраненным, чужим, надменно-властным. Он подумал: должно быть, таким — сухим и жестким — отец становился в те давние трудные дни на фронте. Тяжесть лежавшей на нем ответственности за успех дела и судьбы людей не соединяла его с этими людьми, а поднимала над ними, отгораживая от них непроницаемым заслоном. И сейчас, когда внезапно умерла его жена, он требовал от окружающих не сочувствия, не соучастия, а лишь беспрекословного послушания и исполнительности.

— Это ты, сын? Горе-то какое… А еще говорят, что женщины живут дольше мужчин!

Он притянул голову сына к себе.

К Петру Ипатьевичу подошел молодой мужчина и доложил о покупке гроба. До ушей Беловежского донеслось: «Обтянут шелком… Покрывало с кружевами…»

— Зачем шелк, кружева? — резко проговорил отец. — Кому это нужно? Покойница была скромной женщиной…

У Романа Петровича заныло сердце. Слово «покойница», произнесенное отцом по отношению к матери, покоробило его.

Похороны, поминки слились для Романа Петровича в одно сплошное мучительное действие. Все это время он пытался восстановить в памяти картины детства и отрочества, представить мать молодой, в расцвете сил, красоты, и телесной, и душевной.

…Мама сидела на широкой выскобленной добела лавке под солнцем и накалывала вилочкой вишню для варенья. Солнце припекало. Она была в белом сарафане, отделанном кружевами. Ей было жарко. Выпятив нижнюю яркую и свежую, как вишня, губу, она дула вверх, чтобы сбросить со лба пушистую челку. Вишни из маминой руки падали в эмалированную миску.

Вишневый сок стекал по тонким маминым пальцам.

Потом Беловежский со стеснением в груди вспомнил другую картину. Мать, невысокая, хрупкая, фигурой похожая на девочку-подростка, дрожа — от холода или от только что пережитого ужаса? — стоит посреди комнаты, закрыв лицо руками, а с них стекают тонкие струйки крови.

Она работала учительницей в школе рабочей молодежи тракторного завода. Уроки начинались и кончались поздно. Хулиганы встретили ее на Всполье, огромном темном пустыре, когда она возвращалась домой. Сняли шубейку, сорвали с шеи пуховый платок.

Угрожали бритвой порезать лицо. Мать закрыла его руками, бандит чиркнул по пальцам.

Прибежала домой. У нее началась истерика.

А на другой день кто-то подкинул в сени поношенное материно пальтецо с каракулевым воротничком. Из кармана торчал пуховый платок.

Слух, что ограбили и поранили учительницу, быстро облетел завод. Мать знали и любили — за кроткий нрав, за всегдашнюю готовность помочь ближнему и дальнему. Говорили, что это ее ученики отыскали участников ночного нападения и отняли у них добычу. После этого события еще долгое время учительница возвращалась домой в сопровождении почетного эскорта своих учеников.

Мама была необыкновенной. Понимал ли он это, пока она была жива? Ей не было нужды раздумывать, как поступить в той или иной сложной жизненной ситуации. Она просто физически не могла совершить ложного шага, неправедного поступка. Потому что была нравственна изначально, по самой своей природе и сути.

Он пытался сохранить в себе благоговейное чувство к матери во время похорон, но не получалось. Мешали грубые в своей осязаемости и в то же время нереальные детали похорон и поминок: ощущение больно врезавшегося в шею края гроба — неожиданно тяжелого, хотя лежавшая в нем выглядела бестелесно-хрупкой, усохшей; фальшивый сбой трубы в оркестре из трех человек, стук молотка о плохо поддававшийся под ударами гвоздь; слишком шумное, если не сказать — веселое, поведение приглашенных за поминальным столом; слезливая и бестактная жалоба отца, зажавшего в сухой и крепкой руке рюмку с водкой: «А кто же обо мне будет заботиться?»