Семейная тайна — страница 67 из 87

Всю ночь после похорон Романа Петровича мучили кошмары, они не имели ни образа, ни подобия, и их даже нельзя было бы припомнить и пересказать после пробуждения. К утру забылся, ему казалось: только-только прикрыл глаза, а отец уже трясет за плечо:

— Вставай, сын. Пора!

Петр Ипатьевич стоял у дивана, одетый в спортивный костюм. Заметив удивленный взгляд сына, сказал:

— Если я утром не побегаю, то весь день как побитый… Голова тяжелая, и тело ломит.

— Как твоя рука? — спросил Роман Петрович, вспомнив жалобы отца во время последней встречи.

— А-а… Обошлось. Вычитал, что Пушкин для укрепления здоровья бродил по окрестностям Михайловского с тяжелой железной палкой в руке. Вот и завел себе такую. Врач узнал и говорит: а вы бросьте палку… И что ты думаешь? Боли как не бывало!

Они вышли из дому и не бегом — от бега отец сегодня все-таки отказался, а тихим шагом спустились в сырой от прошедшего ночью дождя овраг, потом поднялись по крутому склону. И дальше — к стоявшей поодаль деревеньке.

— Как же ты теперь будешь… один? Может, продашь дом и переберешься ко мне?

— Да нет. Куда я отсюда? У меня дом, хозяйство. Я тут договорился с одной женщиной. Медсестрой. Обещала помочь. Не бесплатно, конечно.

— Денег я тебе буду присылать.

Отец кивнул. Он был озабочен налаживанием жизни на новом для него этапе и с готовностью принимал предложенную помощь.

— Ты неплохой сын, Рома, — сказал Петр Ипатьевич тоном строгого учителя, старающегося явно завышенной оценкой поощрить лентяя к более усидчивому труду. — Да, неплохой… Но ты не можешь подняться над своей сущностью…

— Что, что? — удивился Роман Петрович. — В каком это смысле?

— Я тут увлекся одним философом. Он жил еще при Толстом и Достоевском… Так вот, он писал, что биологический прогресс состоит в поглощении младшим старшего, в вытеснении сыновьями отцов, при котором любовь к отцам заменяется бездушным превознесением над ними, презрением к ним.

— Ну, это ты напрасно, батя. Я, кажется, не давал повода…

— Да я не о тебе… Я же сказал, что ты хороший, заботливый сын, но слушай, что он дальше говорит. Рождение ребенка есть принятие им жизни от отца, то есть лишение отца жизни. Откуда вытекает… слушай, слушай… это очень важно… вытекает долг воскрешения отцов, который детям дает бессмертие.

«И где он только это выкопал?» — подумал Роман Петрович.

— Воскрешение отцов? Чьи это слова?

— Федорова Николая Федоровича.

Уже позже, вернувшись в Привольск, Роман Петрович в своем служебном кабинете снял с полки философский словарь. Прочел.

Федоров. Мыслитель-утопист, представитель русского космизма. Вел аскетическую жизнь. Считал грехом всякую собственность, даже на идеи и книги. И поэтому ничего из написанного не публиковал. Высшую цель видел в достижении бессмертия через овладение природой, переустройство человеческого организма, освоение космоса…

Роман Петрович поставил словарь на место. Что заинтересовало отца в рассуждениях скромного библиотекаря Румянцевского музея, жившего в минувшем веке? Какой смысл он вкладывает в вырванные из контекста слова «воскрешение отцов»? Что это — отрицание грядущей смерти? Или претензия на некую «особость», требование на некритическое восприятие его собственного жизненного опыта? Но это же бессмысленно и наивно.

Это было позже. А тогда, в доме отца, он не стал углубляться в философские дебри, а постарался успокоить старика:

— Батя, если тебе что нужно, так ты скажи. Я готов. Все, что в моих силах.

Петр Ипатьевич с довольным видом покивал головой, украшенной пестрой вязаной шапочкой с помпоном.

…Деревня открылась вдруг сразу, как только они поднялись на гребень небольшого холма. Роман Петрович хорошо знал эти места. Подростком вместе со сверстниками, такими же, как и он, сорванцами, тщательно обследовал все окрестности. Правда, близкая деревня эта была для него и его друзей зоной запретной, здесь всегда вспыхивали драки между городскими и деревенскими. Сейчас он, взрослый и проживший уже достаточно долгую жизнь человек, со смешанным чувством радостного узнавания и печали смотрел на этот живописный уголок родной земли. Босоногие мальчишки и девчонки его детства выросли, переженились, нарожали детей. Некоторые остались дома. А иные разлетелись по стране, сохранив в сердце эти утопающие в зелени улицы, белую колокольню на холме, поваленную кладбищенскую ограду… А вон те отштукатуренные и побеленные низкие строения под покатой темно-бурой крышей (животноводческий комплекс?), они тогда уже были или появились впоследствии?

— Я здесь бываю каждое утро, — прервал молчание отец. — Эта деревня мне напоминает другую…

— Та, другая, была на фронте? — догадался Роман Петрович.

— Да…

— В наших краях?

— Да…

На отцовское лицо легла темная пелена. Видимо, воспоминания, волновавшие его, были не из приятных. Зачем же тогда он снова и снова, каждый день, возвращался в эти места, вид которых воскрешал в его душе память о «тех» местах, бередил старую рану?

— И все же я тогда был прав, — сказал Петр Ипатьевич, но уверенности не было в его голосе. — Этот старший лейтенант не понимал самого главного…

— Какой лейтенант?

— Я тебе говорил о нем. Ярцев. Учитель твоего главного инженера. Он не понимал: в трудных обстоятельствах все решает авторитет начальника. Есть он — и все будет хорошо. Нет — все полетит к чертовой матери.

Губы отца побелели. Вязаная шапочка съехала набок, придавая ему комичное выражение.

«Бедный старик, — подумал Беловежский. — До сих пер его волнуют детали, частности… И это не дает ему возможности охватить мысленным взором происшедшее в целом и вынести справедливое суждение».

— А что Лысенков, твой бывший ординарец? Ты ему, отец, чем-нибудь обязан? — спросил Роман Петрович. Он давно хотел поинтересоваться отношениями отца с завгаром. Ему не по душе была настойчивость, с которой Лысенков требовал от него каких-то услуг.

Отцовский ответ обескуражил Романа Петровича.

— Прохвост он. Понимаешь, один человек прислал мне полуграмотное письмо, в котором честит Лысенкова почем зря, называет трусом и лиходеем. Я написал Лысенкову, потребовал от него объяснений. Однако он ничего объяснять не стал, а стал требовать, чтобы я сообщил ему адрес автора письма. Тут уж я решил: шабаш. Адреса ты не получишь. От этого Лысенкова чего хочешь можно ожидать. Натворит делов, а мне отвечать. Так он вздумал мне угрожать. Он — мне? Представляешь?! Вот прохиндей!

Отец повернулся и побрел по тропинке назад, к оврагу. Со спины — узкоплечий, ссутулившийся, понурый, в нелепой вязаной шапке, сбившейся на одно ухо, он выглядел бегуном-неудачником, до срока сошедшим с дистанции.

___

Если бы кто-нибудь еще месяц назад сказал Николаю Григорьевичу Хрупову, что он превратится в «подружку» директорской жены Медеи Васильевны, он бы счел его сумасшедшим. Однако же что-то вроде этого произошло.

После того как Хрупов однажды вечером появился в директорском особняке с золотым кольцом, купленным Надеждой на толкучке, он встретился с Медеей еще один раз. Она сама позвонила ему на работу (Беловежский в то время был в отъезде) и назначила свидание — для того, чтобы окончательно решить вопрос с кольцом.

Встреча произошла в пригородном кафе «Золотая рыбка».

…Стоял август. Даже сейчас, вечером, было жарко, душно. Хотя море плескалось где-то рядом, свежести не чувствовалось.

Они сидят рядком на деревянных чурбачках и потягивают из бокалов кисленькое сухое вино. Сегодня Медея выглядит не так, как в прошлый раз. По-другому. Что значит «по-другому»? Лучше? Хуже? Хрупов не знает.

Тогда у Медеи гладкие, отливающие золотом волосы были перехвачены зеленой лентой. Сейчас у нее высокая замысловатая прическа. Неужели из-за него постаралась? Берегись, Хрупов! Что-то ей от тебя надо.

— Хорошо здесь, — облизывая губы, говорит Медея.

— А если муж узнает о нашем свидании? — спрашивает Хрупов.

— Что скажет Рома? Да ничего. Он ведь знает, что я его люблю. Моя любовь к нему — это оправдание всей моей несчастной жизни, искупление, что ли…

— А есть что искупать?

Она ответила со вздохом:

— Есть. Дура была. Мне казалось: главное в жизни брать, брать, брать. И ничего не отдавать. Мне кажется, что чувство собственности у меня было развито с детства. Мне до сих пор запомнилось одно лето. Ласковое солнце, запах земляники на лесной поляне, вкус парного молока. Молоко хранило теплоту коровьего вымени и поначалу вызывало у меня легкую тошноту, а впоследствии даже нравилось.

Хотя мне было уже четырнадцать лет, но я еще не рассталась с куклами. Каких только у меня не было! Блондинки, брюнетки, роскошно одетые и голыши, которых можно было одевать в специально приложенные к ним комплекты одежды. Я захватила весь свой кукольный гарем с собой на дачу, хотя родители отговаривали меня — зачем они тебе там в деревне, в глуши?

Как-то я привела к нам в дом своих новых знакомцев из соседней деревни, показала своих кукол и испытала острое наслаждение, увидев, какое впечатление произвели на них мои красавицы. Я торжествовала, но недолго. Однажды, вернувшись с купания, обнаружила — куклы пропали. Все до единой. Трудно передать мое горе. Я плакала навзрыд, со мной случилась истерика.

Куклы вскоре нашлись: они валялись в заболоченном овражке, в километре от нашего дома. Из грязи торчали бледно-розовые руки, ноги… Яркие разноцветные шелка превратились в грязные тряпки, осквернявшие целлулоидную наготу моих бывших красавиц. Я вмиг охладела к ним. Такими они мне были уже не нужны.

История с куклами как бы открыла новый, мрачный период в моей жизни. Вскоре после этого у нас в семье начались раздоры, закончившиеся тем, что отец ушел, бросив нас. У матери начались психические отклонения. Характер, прежде веселый и уравновешенный, испортился. Она стала угрюмой, раздражительной.

Медея подняла на Хрупова повлажневшие глаза: