Семейная жизнь весом в 158 фунтов — страница 31 из 43

Утром в туалете я тоже попрощался с Генрихом и Вилли. Они вели себя тихо, вежливо и больше не проказничали. Я сказал, что очень жалею о случившемся с их кремом для бритья, но они отказались принимать какие-либо извинения.

«У тебя выросла хорошая борода, – сказал мне Вилли. – Не надо ее сбривать».

Потом мы с Утч сели в такси и поехали в аэропорт. Низкое серое небо – неважный день для полета. В аэропорту я купил «Геральд трибюн», но газета была старая, за вчерашний день, 22 ноября 1963 года. Мы ждали вечернего самолета. По громкоговорителю объявляли что-то на немецком, итальянском, русском и английском, но я не слушал. В баре было полно американцев. Многие из них плакали. В последние два дня я насмотрелся на множество странных вещей, и у меня не было причин полагать, что им придет конец. Как и все, я смотрел на экран телевизора. Там прокручивали одну и ту же явно любительскую пленку. Изображение было плохое, говорили на немецком. Я заметил большую американскую открытую машину и женщину, выкарабкивающуюся с заднего сиденья и прыгающую на грузовик сзади, чтобы помочь какому-то человеку перелезть оттуда в машину. Что-то непонятное.

«Где находится Даллас?» – спросила меня Утч.

«В Техасе, – сказал я. – А что случилось в Далласе?»

«Президент умер», – сказала Утч.

«Какой президент?» – спросил я.

Я думал, она имеет в виду президента какой-нибудь компании в Далласе.

«Ваш президент, – сказала Утч. – Ну, этот, герр Кеннеди».

«Джон Кеннеди?»

«Ja, – сказала Утч. – Герр Кеннеди умер. Его застрелили».

«В Далласе?» – спросил я.

Почему-то я не мог поверить, что наш президент когда-нибудь отправится в Даллас. Я уставился на Утч, которая даже имени президента не знала. Что должна она думать о той стране, куда ехала? В Европе, конечно, они все время убивают свою элиту, но не в Америке.

Впереди меня рыдала крупная дама в мехах. Она объяснила, что она республиканка из Колорадо, но, несмотря на это, всегда любила Кеннеди, так-то вот. Я спросил ее мужа, кто это сделал, и он сказал, что, наверное, какой-нибудь выродок, у которого не было приличной работы. Я видел, что Утч в смятении, и попытался объяснить ей, что это событие вовсе не типично, но оказалось, что она больше переживает из-за меня.

Когда позднее мы пересаживались во Франкфурте на другой самолет, мы узнали, что кем бы ни был убийца Кеннеди, его самого кто-то застрелил – в полицейском участке! Это мы тоже видели по телевизору. Утч даже глазом не моргнула, хотя большинство американцев продолжали плакать, потрясенные, испуганные. Для Утч, я думаю, это было не в новинку – именно так сводили счеты в Айхбюхле. Никто не объяснил ей, что в других частях света поступают иначе.

Когда мы приземлились в Нью-Йорке, какой-то журнал уже напечатал ту самую фотографию миссис Кеннеди, которая потом много месяцев будоражила умы. Фотография была большая, цветная – в цвете, конечно, лучше, потому что кровь тогда выглядит особенно убедительно; на фотографии вид у вдовы был горестный и ошеломленный, и она не заботилась о том, как выглядит. Она всегда так много внимания уделяла своей внешности, что именно поэтому, я думаю, людям хотелось видеть ее такой. Словно подглядываешь за ней голой. Перепачканный кровью костюм; чулки, пропитанные кровью президента; рассеянный взгляд. Эта фотография показалась Утч просто отвратительной; всю дорогу до Бостона она проплакала. Люди вокруг нас, возможно, думали, что она оплакивает президента и страну, но на самом деле было не так. Она оплакивала это лицо на фотографии – такое печальное, полное такого горя, что все уже безразлично. Подозреваю, что Утч оплакивала и Кудашвили, и свою мать, и эту жуткую деревню, откуда она родом и которая была деревня как деревня. Пустое лицо вдовы президента заставило ее вспомнить все это.

В Кембридж мы поехали на метро.

«Это все равно что Strassenbahn, но только под землей», – объяснил я, но ее не интересовало метро. Она сидела напряженно и держала на коленях смятую фотографию миссис Кеннеди. Журнал она выбросила.

На Гарвард-сквер все скорбели по Кеннеди. Утч смотрела на окружающее во все глаза, но ничего не видела. Я рассказывал о своих маме и папе. Будь чемоданы полегче, мы прошли бы пешком весь длинный путь до дома по Браун-стрит; но они были слишком тяжелыми, и мы взяли такси. Я все говорил и говорил, но Утч прервала меня:

«Не надо смеяться над матерью».

Мама встретила нас в дверях, держа в руках ту же проклятую фотографию миссис Кеннеди, что и Утч. Словно это был один из тех паролей, по которым распознаешь своего человека, даже если на самом деле вы с ним подразумеваете совершенно разное.

«Ну, вот и ты, уехал и вернулся», – воскликнула мама и раскрыла объятия Утч.

Утч кинулась в эти объятия с рыданиями. Мама удивилась: уже много лет никто не плакал на ее груди.

«Иди к отцу», – сказала мне мама.

Рыдания Утч казались безутешными.

«Как ее зовут?» – прошептала мама, убаюкивая Утч.

«Утчка», – сказал я.

«О, очень миленькое имя, – проворковала мама, закатывая глаза. – Утчка, Утчка».

Я увидел свою жену только через несколько часов. Мама прятала ее от меня и от отца. Иногда мама появлялась, чтобы сделать какое-нибудь заявление вроде «Когда я думаю о том, что случилось с матерью этого ребенка…» или «Она замечательная девушка, и ты не заслуживаешь ее».

Я посидел с отцом, который объяснил мне все, что будет со страной после убийства Кеннеди в ближайшие десять лет, и все, что должно произойти, не случись этого убийства. Разницу я так и не уловил.

Утч вернули мне только к обеду; какова бы ни была причина ее истерики, она уже полностью владела собой, была спокойна, очаровательна и кокетлива с отцом, который сказал мне:

«По-моему, ты сделал правильный выбор. Боже, когда мама забегала и засуетилась, я подумал, что ты привез какую-то беспризорницу, жертву катастрофы».

Когда старый зануда перестал наконец бормотать, дом уснул.

Я выглянул на темную улицу. Должно быть, я рассчитывал увидеть там человека с дыркой в щеке, следящего за моим окном. Но для истории нужно время; мой брак был еще совсем новеньким. Некоторое время мне было суждено прожить без этого человека.

Следующим утром отец спросил:

«Как идут дела с дурацкой книгой по Брейгелю?»

«Никак», – признался я.

«Ну, и слава богу», – сказал отец.

«Я теперь обдумываю другую, – сказал я. – О крестьянах».

Тогда мы оба еще не знали, что эта идея воплотится в мой третий исторический роман, в книгу об Андреасе Хофере, герое Тироля.

«Пожалуйста, не рассказывай мне об этом, – сказал отец. – Могу тебе польстить: что касается женщин, твоим вкусом я восхищаюсь. Мне кажется, он здорово превосходит твой литературный. «Битва Карнавала и Поста», надо же! Похоже, что у Поста дела плохи. Эта девочка – вечный карнавал! Менее постную фигуру трудно себе представить. «И да здравствует Карнавал!» – гаркнул он.

Старый развратник

Но он был прав. Конечно, Утч – карнавальный персонаж во всем.

Например, как она спала. Она не сворачивалась клубочком, чтобы защитить себя; она раскидывалась во все стороны. Если я хотел свернуться возле нее калачиком – пожалуйста, но сама она не из тех, кто сворачивается. Эдит спала как кошка – уютно устроившись, вся в себе, настоящая крепость. Утч лежала, растянувшись так, словно загорала на пляже. Если спала на спине, то сбрасывала одеяло. А на животе она спала в позе человека, плывущего брассом. На боку же она походила на спортсменку, преодолевавшую барьер. Среди ночи она могла вдруг выпростать руку и поразить ударом настольную лампу или смести со столика будильник

Как-то попытался пошутить с Северином насчет причудливых поз, принимаемых Утч во сне, но он сказал серьезно:

– Ну и что ж? Я сам так сплю. Вот так, и все.

Мы с Эдит уютно и аккуратно укладывались рядом. Часто со смехом представляли, как Северин с Утч пытаются уместиться на одной кровати.

– Совершенно неудивительно, что они пошли в борцовский зал, – сказал я Эдит. – Это самая большая кровать в городе.

Эдит внезапно села и включила свет. Я зажмурился.

– Что ты сказал? – спросила она.

Голос ее прозвучал как из могилы. Я ни разу не замечал, чтобы ее лицо выглядело уродливым; возможно, это была реакция на внезапный резкий свет.

– Он повез ее в борцовский зал, – сказал я. – На прошлой неделе, помнишь, когда мы заметили, что они ведут себя как-то странно. Они ездили в борцовский зал.

Эдит задрожала и обхватила себя руками; казалось, ее сейчас стошнит.

– Я думал, Северин рассказывает тебе все, – сказал я. – А в чем дело? Разве это им не подходит? Разве ты не представляешь их катающимися по матам?

Эдит спустила с кровати ноги, встала и зажгла сигарету. Она уперлась кулаками в бедра; раньше я не замечал, какая она худенькая; на кистях и запястьях у нее выступили синие вены.

– Эдит? – спросил я. – Что страшного в том, что они пошли в борцовский зал?

– Он знает, что страшного! – завопила она.

Она, казалось, была вне себя, и было неловко смотреть на нее. Она металась возле кровати.

– Как мог он сделать это! – восклицала она. – Ведь он знал, что мне будет больно!

Я ничего не мог понять; я встал с кровати и подошел к ней, но она испуганно отпрянула, как-то боком подошла к кровати, легла и натянула на голову одеяло.

– Пожалуйста, иди домой, – прошептала она. – Сейчас же уходи. Я хочу побыть одна.

– Эдит, ты должна объяснить мне, – сказал я. – Я не знаю, что случилось.

– Туда он приводил Одри Кэннон! – простонала она.

– Кого? Что?

– Спроси у него! – выкрикнула она. – Иди! Пожалуйста, уходи, иди домой. Пожалуйста!

Я заковылял вниз, на ходу одеваясь, нашел ключи от машины и поехал домой. Я слышал, как она заперла за мной дверь спальни. Нет ничего более удручающего, чем обнаружить, что ты совершенно не знаешь человека, которого, казалось, прекрасно знаешь.