— Ну, ты иди, Сереженька, — спохватилась Ольга. — Потом успеем поговорить.
Сергей опять поглядел на ту, худенькую. Она уже была занята делом и что-то записывала в толстую бухгалтерскую книгу. В этот день он больше не увидел ее, хотя трижды носил пробы в экспресс-лабораторию. Там уже работала другая смена.
В этот день он, пожалуй, впервые испытал настоящее чувство сделанного. В той плавке, которую бригада дала к концу смены, все-таки оказалась какая-то доля и его труда. Остаток смены он проработал в «гастрономе» — так здесь называли шихтовой двор, быть может, потому, что на гигантских весах взвешивалась корзина с искореженными кусками металла, ржавыми погнутыми рельсами, старыми болванками, железными листами… Они успели загрузить печь минут за пятнадцать до прихода второй смены, и Усвятцев спросил Коптюгова:
— В ресторан сегодня уже не пойдем?
— Да нет, пожалуй, — ответил тот. — Поужинаю дома.
Сергей вмешался в разговор. Конечно, пойдем! Все вместе и двинем. Надо же, что ни говори, отметить день рождения рабочего человека! Коптюгов, усмехнувшись, кивнул на маленькую железную дверцу под лестницей. Раньше Сергей ее не заметил. Он подошел ближе. На дверце цветными мелками витиеватыми буквами было написано: «Рѣсторанъ «Волна». Филиалъ. Обѣды, завтраки и ужины домашняго изготовления». Пониже, тоже мелками, были нарисованы цыпленок с растопыренными лапками и бутылка с этикеткой «Napoléon». Этикетка была настоящая…
— Завтра приноси свою еду, — сказал Коптюгов. — У нас ведь обеденного перерыва нет. А насчет ресторана, — поморщился он, — знаешь, от твоего предложения не рабочим, а купчиком попахивает.
…И все-таки это был чудесный день! Хорошо было вымыться в душе, выйти на заводской двор, раскрыть в проходной перед вахтершей свой пропуск и уже на улице, закурив, подумать — куда же теперь? Дома никого нет, отец вернется поздно. Сергей решил не подниматься к нему в кабинет. Вообще никогда не подниматься. Подручному нечего делать в кабинете начальника цеха. Стало быть, лучше всего забежать домой, оставить записку и укатить на дачный участок. Правда, завтра придется встать ни свет ни заря и ехать первой битком набитой электричкой.
Так он и сделал. Записка была короткой:
«Крещение состоялось. Твой Коптюгов — железный человек. Будиловский — интеллигент, которого хорошо показывать иностранным гостям. Усвятцев — рубаха. Я у своих, дышу озоном. А вообще — спасибо!»
Обычно на участок все они ездили в первом вагоне — потом было ближе идти, но на этот раз Сергей сел во второй. Если бы он вошел в первый, то увидел бы отца. Ильин сидел в самом углу, устало приложив голову к оконной раме, но не дремал, а просто пытался расслабиться и ни о чем не думать. Сегодня у него был легкий день, такие выдавались не часто. Декадка у главного — очевидно, уже последняя, которую вел Заостровцев, и поэтому неожиданно короткая, — потом тоже короткий разговор с начальником смены по суточному заданию, и вот тогда оно и пришло, неожиданное решение уехать на дачу. Он не был там почти месяц и бог знает сколько времени не видел жену. Так нельзя, надо поехать, да еще захватить в «Лакомке» торт побольше. Ему повезло: сразу же у завода он поймал такси, заехал в «Лакомку» за тортом и на той же машине — на вокзал. Сережке надо будет позвонить позже, если только он сам не прикатит на дачу. Вообще-то надо было бы договориться и поехать вместе. Но раз уж так получилось…
Сейчас он думал о Сережке и о том, что на даче будет холодно: холодная встреча, холодные слова, и все потому, что они трое, то есть жена, теща и тесть, обвиняют, его, Ильина, в этом непонятном Сережкином шаге. Тесть — военный, он вырос в том мире, где нельзя переступить размеренную, расчерченную, определенную воинским уставом жизнь, и это осталось в нем уже до конца. Решение Сергея, внешне лишенное всякой логики, смысла, даже необходимости, непонятно ему. Теща, которая всю свою жизнь прожила среди военных, невольно восприняла тот же взгляд на порядок жизни. А вот у Надежды другое. Для нее это чуть ли не катастрофа. Ильин точно знал, точно чувствовал ее состояние. Ей хотелось одного — чтобы Сергей взлетел. Чтобы он поднялся над тем средним уровнем обыкновенных служащих, к которому принадлежала она сама. Сколько раз, возвращаясь домой, она рассказывала, что сегодня ей диктовал свою статью известный ученый или она разговаривала с директором НИИ, и надо было слышать, как он разговаривал, этот член-корреспондент Академии наук! Она действительно встречала в редакции многих известных людей — писателей и артистов, ученых и врачей, партийных работников и даже познакомилась с одним космонавтом — работа в редакции давала ей такую легкую возможность. И с годами, со временем, в ней выработалась определенная тяга именно к этим людям, среди которых она не видела мужа, но хотела бы увидеть сына. Ильин понимал, что это было чисто материнским желанием, которое нельзя осуждать, — и он не осуждал! — но вряд ли можно было доказать Надежде, что не все становятся космонавтами и директорами НИИ, лауреатами и профессорами, и Сережка в данном случае, может быть, не исключение, Просто нормальный парень с нормальным взглядом на жизнь, не испорченный современной модой — даже враждебный ей (эта стрижка чуть ли не наголо хотя бы!), не ерник, не бабник, он, кажется, даже и не влюблялся-то ни разу по-настоящему! К ним в дом часто приходили студенты и студентки, и, честно говоря, за столом Ильин приглядывался к этим студенткам с особым пристрастием, стараясь догадаться, которая же из них его, Сережкина. Но он был одинаков со всеми. Не умеет играть, не умеет скрывать свои чувства, он до сих пор, в свои двадцать два, как на ладошке. Иначе я давно бы знал про его сердечные дела. Нет у него никаких сердечных дел! Говорят, наш век — век затянувшейся инфантильности. Нет, Сережка вовсе не инфантилен. Просто он словно бы копит в себе до поры до времени нравственные и физические силы, и весь вопрос в том, как использует их потом.
Все, что касалось Сережки, Ильин помнил до мелочей, и у него никогда, ни разу не было не только мысли, но даже короткого ощущения: это ведь не мой! Это был его сын, и, пожалуй, с годами он становился Ильину и ближе и дороже, потому что чем больше мы вкладываем в детей, тем больше любим их. И вот сейчас, прислонившись головой к оконной раме, Ильин думал прежде всего о том, что дал ему сам.
Дети подражают взрослым? Да. Как-то они гуляли втроем — Надежда, пятилетний Сережка и Ильин. Была осень, на каждом углу продавали цветы, и Ильин купил Надежде огромный букет садовых ромашек. Прошла зима. Первого мая жена гуляла с Сережкой и встретила знакомую. Заговорились, Сережка куда-то исчез, но Надежда не волновалась: наверно, побежал за мороженым, она еще утром дала ему на мороженое. Он появился с букетиком подснежников и протянул матери. Знакомая, конечно, поахала, — вот это воспитание! — и Сережка убежал снова. «На этот раз за мороженым, — сказала, улыбаясь знакомой, Надежда. — У него еще осталось на одну порцию». Но мальчишка принес еще один букетик — для маминой знакомой.
Мелочь, конечно, а Ильин помнил ее.
И другую историю тоже помнил: он колол дрова, и отскочившая щепка сильно разодрала ему щеку. Надежда испугалась, у нее дрожали руки, когда она промывала рану марганцовкой: «Очень больно? Господи, да как же ты так?» А Ильин обнимал ее и смеялся. Совсем не больно. Подумаешь, тяжелое ранение! А на следующий же день Сережка свалился с велосипеда и пришел домой перемазанный кровью. Хорошо, дома был только Ильин, иначе мать вообще хлопнулась бы в обморок. «Больно?» — спросил он. И вот тогда Сережка засмеялся! Он смеялся через силу, через слезы, через боль, но смеялся все-таки! Плакал он ночью, уткнувшись в подушку, когда ему казалось, что никто в соседней комнате не слышит. Надежда услышала и рванулась, Ильин остановил ее. Не надо. Пусть поплачет и уснет. «Ты слишком жесток к нему, — сказала Надежда. — У нас недавно была статья, там было написано, что детей обязательно надо ласкать. Но ты же не читаешь таких статей! Ты сам великий педагог». — «Знаешь, — сказал Ильин, — меня никогда не ласкали, но, кажется, от этого я не вырос очень плохим человеком. Единственный человек, который дал мне ласку, — это ты». Надежда вспыхнула, отвернулась и тихо сказала: «Извини. Я знаю, что ты любишь его. Но ведь я — мать…»
Те стремительность и упорство, с которыми Сергей сделал сейчас свой выбор, конечно, тяжелы им, жене и старикам. В технологический институт, на вечернее отделение, Сергей поступит лишь в будущем году. Когда он кончит его, парню будет уже двадцать восемь. Поздно? Мне было двадцать три. Но разве это меняет что-нибудь в его человечности?
Электричка подошла к платформе, Ильин вышел, закуривая на ходу, неловко держа спички рукой, в которой был торт. Кто-то сказал сзади хриплым, пропитым голосом:
— Папаша, разрешите прикурить, все прогулял, даже на спички не осталось.
Он обернулся — Сережка! Стоит и любуется впечатлением, нахал!
Торт у отца он отобрал.
— Это ты здорово придумал, с тортом. Мне и в голову не пришло. Предположим, что его купил я.
— Предположим, — хмыкнул Ильин, — с одним условием: из первой получки три сорок пять отдашь мне.
— Решил спекульнуть, батя? Тортишко-то поди дешевле будет?
— Это ты узнаешь, когда в твою голову все-таки придет мысль купить торт самому.
Вот опять этот шутливый, даже чуть насмешливый тон, который они любили оба. Они шли по дороге, уже посыпанной первыми осенними листьями. В субботу надо будет смотаться за грибами, подумал Ильин. Он ни о чем не спрашивал Сергея — все вопросы будут там, дома. Хорошо, что они придут вместе. Должно быть, Сергей понял, почему вдруг замолчал отец.
— Я оставил тебе записку, — сказал он. — Я ж не знал, что тебя тоже понесет сюда.
— Завтра почитаем, — ответил Ильин.
— Ладно уж, батя, — чуть нахмурившись, сказал Сергей. — Я написал тебе «спасибо».
Они подходили к дому.