«Ну, честное слово, Ильин, не надо. Ты что думаешь, я сломалась? Нет! Ерохин не простил бы, если б я сломалась. Он научил меня главному в жизни — правильно жить. А к вам я как-нибудь забегу, конечно».
Ильин молчал, а Ольга знала, что это не просто молчание и что она не убедила его.
Но все-таки он пришел и на следующий день, принес краску для дверей, хотя она и не собиралась красить двери. И через два дня он пришел снова. В самом упрямстве, с которым он приходил, была и тревога за нее и что-то еще, чего Ольга пока не могла понять, но трогающее ее своей добротой.
«Меня несколько дней не будет, — сказала она, — надо навестить старых знакомых».
«Хорошо, — глухо сказал Ильин. — Только ты могла бы придумать что-нибудь поумнее. Какие у тебя тут старые знакомые?»
«В общежитии, например».
«Марпет? — спросил Ильин. — Ушла на пенсию, укатила к дочке не то в Магадан, не то в Находку. Далековато навестить-то».
«Будто бы у меня в цехе не было друзей. Ну что ты так смотришь на меня, Ильин? Не веришь, что ли?»
«Ну отчего же, — отвернулся он. — Только за шесть-то лет…»
И вот теперь вечерами она уходила из дому, шла через реку — в Новые Липки, ходила по набережной, садилась на ту скамейку, где Ерохин накинул на нее свой пиджак, и каждый вечер ее обступало незабытое с годами; она словно бы заново жила в прошлом, стараясь ничего не упустить, не утратить из него.
Однажды она спохватилась: а детдом? Вот уж, действительно, не дело — почти месяц здесь, а даже не заглянула туда!
Когда-то детдом № 1 был на-городской окраине, теперь город шагнул далеко за него, и старое неказистое здание бывшего губернского архива оказалось в окружении построек первых послевоенных лет — с арками, портиками и колоннами, и казалось, что оно случайно забрело сюда, такое некрасивое среди своих пышных, даже надменных в своей красоте собратьев.
Когда-то рядом с детдомом была роща, осенью там можно было набрать крепких черноголовых обабков. Теперь рощи не было — вырубили всю, и вместо берез возле домов торчали подстриженные, похожие на банные веники тополя.
Зато сейчас у входа была другая надпись: «Большегородский образцовый интернат имени Александра Матросова», и над дверью в большом круге — барельеф Матросова. Ольга толкнула дверь и вошла в вестибюль.
…Вот они — и она среди них — в костюмах или платьях из «чертовой кожи». Они обступили ее со всех сторон, стриженые мальчишки и девчонки, бледные, худые, потому что сегодня, как вчера и позавчера, у них на обед каша, чуть пахнущая американской тушенкой «Свифт. Чикаго», о которой говорили, что ее делают из водяных крыс. Мех — на шапки, а мясо — в Россию. Или яичницы из яичного порошка — по выходным, с кусочком американского же горького шоколада. Осенью было лучше: за рощей, в поле, поспевала своя картошка.
Девчонки и мальчишки смотрели на нее сейчас из того голодного времени с той же надеждой в глазах, с какой и она глядела на взрослых, приходивших сюда. Несколько раз было так, что родители находили здесь своих детей. Ольга верила, что отец или мать тоже могут прийти. И Сережка верил. Они верили все. Так было легче. Сейчас, стоя в пустом вестибюле, Ольга видела себя — нескладную, с красными руками, с жиденькими косичками, — и тишина, которая окружала ее, казалась ей мертвой: той девочки не было уже. Не было — и не надо ее ни вспоминать, ни жалеть.
Ольга нерешительно поднялась по широкой лестнице. Вправо и влево уходили сводчатые коридоры. Когда она видела их пустыми и тихими, ей всегда становилось не по себе, и сейчас тоже она испытала прежнюю, уже забытую робость перед этой загадочной тишиной мрачных коридоров. Дом казался вымершим, будто приготовленным на слом.
Да нет же! Сейчас ведь середина августа и все ребята в пионерском лагере. Ольга быстро пошла по коридору, в самый его конец; она шла уверенно к той двери, за которой была комната с таким же, как и в коридоре, сводчатым потолком и нишей в толстенной стене: наверно, когда-то в этой нише были полки с пыльными папками архивных бумаг. Эта дверь тоже была открыта. Ольга удивилась — какое здесь все маленькое! Маленькая комната, маленькое окно, маленькая ниша, маленькие кровати со скатанными матрацами.
Тут же она подумала: в детстве все кажется большим.
Все. Можно идти обратно.
Какие-то приглушенные звуки доносились сверху, со второго этажа. Она чувствовала запах краски — наверно, в доме идет ремонт. Подниматься уже не хотелось. Вряд ли она встретит кого-нибудь из знакомых через столько-то лет! Ольга вернулась к лестнице и увидела внизу, в вестибюле, девочку.
Девочка стояла, поставив на, пол фанерный чемодан. Августовский день был жарким, но на ней было пальто, старенькое, поношенное и короткое ей — руки далеко торчали из рукавов. Она глядела на Ольгу, заметно волнуясь, даже красные пятна пошли по лицу. Ольга улыбнулась ей, девочка спросила:
«Вы начальница?»
«Что ты! — сказала Ольга. — Просто я сама здесь выросла, вот и зашла поглядеть».
«А, — сказала девочка. — А начальница где?»
Ей было лет тринадцать или четырнадцать. На ногах резиновые сапоги. Такие в городе не носят. Значит, из деревни, подумала Ольга.
«Никого здесь нет, — сказала она. — Наверху ремонт идет, может, там кто-нибудь и есть из начальства. Ты поднимись, узнай».
Было в этой долговязой, нескладной девочке что-то такое, что удержало Ольгу. То ли ее волнение и растерянность, то ли вот эта негородская одежда, и фанерный чемоданчик к тому же. Ольга не спешила уходить. Девочка подняла свой чемоданчик, и Ольга засмеялась:
«Да оставь ты его здесь. Что у тебя там — золото, что ли?»
«Не золото, — строго ответила девочка. — Сама знаю что».
«Погоди, — остановила ее Ольга. — Ты откуда приехала?»
«Из Лутовни».
«Что, никого у тебя нет?» — тихо спросила Ольга.
«Не-а. Я у тетки жила, а тетка замуж вышла. Тесно, да и…»
Она не договорила, сообразив, видимо, что вовсе не обязательно откровенничать с незнакомым человеком. И так-то сказала слишком много. Подняв чемодан, она пошла наверх, на второй этаж, а Ольга села на длинную скамейку. Странная девчонка. Если она никого здесь не найдет, где ей устроиться?
Ольга ждала недолго. Девочка появилась минут через пять, еще более растерянная, вот-вот разревется в три ручья. Там, наверху, только одни маляры, а начальство появится дней через пять.
«Ну и что? — спросила Ольга. — Подумаешь — пять дней! Поезжай обратно, к тетке. До Лутовни на автобусе три часа, не больше».
«Нет, — качнула головой девочка. — Туда уж я не поеду…»
И опять не договорила.
Ольга разглядывала ее. Бледная, большеглазая, худющая, светлые волосы не причесаны, плечи под узеньким пальтишком такие, что, кажется, тронь — и уколешься… И тонкие ноги болтаются в сапогах.
«Ладно, — сказала Ольга. — Можешь пока у меня пожить. Идем».
«Нет», — снова, но на этот раз уже испуганно сказала девочка, не выпуская ручку своего чемодана.
«На скамейке ночевать будешь, что ли?»
«Все равно», — ответила она.
«Тебя как зовут?»
«Нина».
«Ты что же, боишься меня, что ли?»
«Тетка наказывала… У вас в городу не так, как у нас».
«Не в городу, а в городе, — усмехнулась Ольга. — А если так, чего ж ты от тетки-то уехала? Пошли, Нина. Я одна и ты одна — вот нас уже и двое».
По пути Ольга выяснила, что никаких документов, кроме метрики да выписки из решения суда о лишении ее отца родительских прав, у Нины нет. Приехала девчонка в город, спросила у первого же милиционера, где тут ближайший детский дом, и пошла пешком, побоявшись сесть в трамвай.
На глазах Ольги происходило чудо, в которое было трудно поверить. Недоверчивость девочки, напуганность, настороженное ожидание непременного подвоха, которое, по наущению тетки, обязательно в «городу», — исчезли сразу же, едва Ольга привела ее к себе. Конечно, были и нелепости. Нина спросила, сколько с нее будет причитаться за угол и питание. Удивилась: как это ничего? Почему же вы меня приютили? Что-то во всем этом было для нее не так, и Ольга могла лишь с грустью догадываться, в каком мире она росла.
Но, по счастью, все это было в ней не своим, не собственным, потому что уже к вечеру она освоилась, называла Ольгу тетей Олей, подробно рассказала ей о себе (отец — пьяница, мать померла из-за него, от побоев, и ей тоже доставалось, сейчас отец осужден, у тетки же ей жилось тоже несладко, и так далее).
Нине было четырнадцать. Надо протянуть два года, а потом она хочет работать здесь, в городу.
«В городе», — снова поправила Ольга.
И поначалу Нина боялась города, боялась переходить улицу, пугалась потеряться в универмаге, куда они пошли купить Нине платьишко поприличней и туфли, боялась ездить на троллейбусе и называла его триболусом, и обрадовалась, увидев телегу с лошадью. Ольга сводила Нину в гороно — нужно было направление; прямо оттуда — на реку, покататься на речном трамвайчике, и в зоопарк, и в музей… Она раскрывала перед Ниной Большой город с той радостью, которую когда-то испытала сама, робкая девочка, вцепившаяся в руку отца. Вечером она спросила, что же Нине больше всего понравилось, и та ответила:
«Все. И еще мороженое».
У Ольги она прожила неделю.
Оставить ее здесь? — думала Ольга. Ей хотелось оставить девчонку, она нравилась ей своей простотой, открытостью, постоянным желанием помочь, но Ольга понимала, что не может, не имеет права брать на себя такую ответственность. Если бы она была совсем крохой — другое дело. И денег хватило бы на двоих. Через неделю они поехали в интернат, и Нина ревела, прощаясь, и у Ольги тоже были полные глаза слез.
«Ну чего ты плачешь, дурочка? Я же никуда не денусь. Будешь приходить на выходной, да и я на неделе забегу…»
Уже дома она вспомнила: там, на канале, в Средней Азии, приехала медицинская бригада, и тайком от Ерохина Ольга пошла к врачу. Пожилая женщина долго расспрашивала Ольгу о болезнях, перенесенных в детстве, долго осматривала, а потом, вздохнув, сказала, что, если она хочет ребенка, надо ехать в Москву, в специальную больницу, да и то никакой уверенности нет. Может, все-таки надо было тогда поехать… Наверно, сейчас все было бы иначе, если б рос маленький Ерохин.