Семейное дело — страница 125 из 160

случаями. Как получилось, что на формовочном рабочий упал и разбил себе голову, да так, что в заводской поликлинике ему накладывали швы? Опять объяснительная записка — на этот раз от Малыгина: «…зацепился за ящик…». Как зацепился, почему зацепился? Вот и иди на формовочный и гляди, как укладываются ящики, — оказывается, плохо укладываются, кое-как, а Малыгин разводит руками: кто должен заниматься ящиками? Нужен свой стропаль.

— А вы сами не можете организовать обучение формовщиков? Вы что же, не знаете, что за стропальные права полагается десять процентов надбавки? А иметь штатных стропалей нам не положено.

И Малыгин снова кривит губы:

— Я еще и стропалей обязан готовить!

— Да, а пока полу́чите выговор за случай производственного травматизма.

И так что-нибудь каждый день… Ильин же стремился к одному: к той четкости, которая исключает случайности, а все случайности шли от прошлого.

Его разбудили ночью — телефонный звонок раздался в четыре часа. На первой канаве выступили грунтовые воды, разливка в изложницы невозможна, что делать? Он позвонил диспетчеру, попросил прислать машину, приехал на завод невыспавшийся, небритый. Слава богу, хоть догадались не разливать сталь. Несколько лет назад начали лить, и одного канавщика обожгло паром так, что еле спасли человека… Ильин пошел в заводоуправление, дождался Званцева, тот даже побледнел, представив себе, что могло бы случиться…

— В своей записке я требовал, чтобы канавы были заменены кессонами, — сказал Ильин. — Но вся документация уже месяц лежит в ОКСе.

— Мне уже докладывали, — сказал Званцев. — На такой кессон уйдет три месяца. Это значит, мы на три месяца должны остановить печь? Или у вас есть какое-то другое решение?

— У меня нет. Но в Ленинграде на Невском заводе сделали кессоны, не останавливая печей.

— Хорошо, — сказал Званцев. — Сразу же после праздников пошлем туда людей, и вы поедете тоже. Что еще?

— Пока хватит и этого, — мрачно усмехнулся Ильин. — Счастье, что без беды обошлось…

Да, все это еще оттуда, от старого цеха, от желания Левицкого жить только сегодняшним днем, которое было отражением желаний бывшего директора, но вполне устраивало и Левицкого: не надо ходить доказывать, требовать, пробивать, портить нервы себе и другим, а заодно и отношения. Ильину понравилось, как быстро и просто решил вопрос Званцев. Значит, сразу после ноябрьских праздников — в Ленинград… Конечно, командировка будет своя, заводская, а не министерская, без «красной полосы» и ненадолго — на неделю от силы, но и это хорошо! Как говорится, незачем изобретать велосипед, ленинградцы помогут. Он обрадовался тому, что сможет уехать хотя бы на неделю. Работа работой, но можно будет и отдохнуть, сходить в Эрмитаж, в Русский музей, в БДТ. В Ленинграде он не был лет десять или одиннадцать, когда тоже пришлось ездить в командировку.

За всеми этими делами он совершенно забыл о полученном недавно письме. Аккуратным детским почерком, без единой помарки на красивой открытке было написано:

«Дорогой Сергей Николаевич! 29 октября с. г. исполняется 50 лет нашей школе-интернату, бывшему детскому дому, в котором росли и Вы. Очень просим Вас с семьей быть на нашем юбилее к 7 часам».

Надо бы сходить, подумал он. Позвонил в экспресс-лабораторию Ольге. Да, она тоже получила такое приглашение и обязательно пойдет. А потом он забыл об этом письме, и хорошо, что Ольга позвонила и напомнила.

Надо было успеть забежать домой, переодеться, побриться еще раз. Он хотел, чтобы Надежда пошла с ним, но она отказалась. Ей-то зачем? Она никого там не знает, а у вас свои разговоры, свои воспоминания. Только, добавила она, постарайся никого не притаскивать с собой.


Здесь Ильин не был давно. Да и к чему было ходить, когда никого из старых воспитателей уже не было, а ребята разъехались по всей стране, потерялись в новой, взрослой жизни, обзавелись семьями, ушли в свои дела и, наверно, все реже и реже вспоминали детский дом — нелегкое и сиротливое детство тяжелых военных лет. Ведь он тоже старался не вспоминать те годы, но до сих пор в нем жило одно странное своей постоянностью чувство: стоило ему увидеть играющих мальчишек, и откуда-то из самых дальних глубин души вдруг поднималось печальное ощущение какой-то обделенности судьбой. Обычно ему удавалось быстро отгонять это ощущение, печаль была тихой и короткой, не оставляющей следа… Порой он думал: мог бы я так любить Сережку, если б в моей жизни не было сиротства, детдома, жизни впроголодь, холодной постели?

Как он и договорился с Ольгой, Ильин взял такси и заехал за ней. Надо было еще зайти в гастроном, купить коньяку, яблок, еще чего-нибудь: наверно, кто-нибудь из «стариков» все-таки придет. Ольга покачала головой: вряд ли… Все-таки он купил коньяк, яблоки, коробку конфет.

— Если никого не будет, сядем с тобой вдвоем, — сказал он. — И притащишь ты меня домой в разобранном состоянии…

— Надежда спустит меня с лестницы и будет права, — засмеялась Ольга.

Он подумал: Ольга совсем перестала бывать у нас, даже Сережка заметил это. Ольга как будто угадала, о чем он думал.

— У меня с Сережкой недавно был разговор, — сказала она. — Я спросила, зачем он пошел на завод, а он ответил длинной цитатой из Чехова. Не помню точно, но что-то о мусульманине, который копает колодец, чтобы спасти душу. Ты не помнишь?

— Помню, — кивнул Ильин. — Это его любимое изречение: «Хорошо, если бы каждый из нас оставлял после себя школу, колодец или что-нибудь вроде этого, чтобы жизнь не проходила и не уходила в вечность бесследно».

— Да, — сказала Ольга. — А потом он добавил, что самое прочное, что человек может оставить, — это сталь. Шутка, конечно, но я почувствовала, что он говорил серьезно.

Ильин думал, как все-таки точно Ольга знает его, даже угадывает его мысли, а ведь так было всегда, с тех самых далеких детдомовских времен! Как-то он здорово заболел, это было весной, гонял с мальчишками свернутый кусок старой автопокрышки, взмок, простыл и свалился с воспалением легких. У них был лазарет, он оказался там один и тоскливо ждал, когда после школы прибежит Ольга. Однажды она прибежала:

«Тебе надо чего-нибудь?»

«Нет», — сказал он, отворачиваясь к окну. Ветки с крохотными, как зеленые точки, листьями, касались стекла. Он смотрел на эти ветки, и вдруг Ольга вышла, вернулась с банкой, откуда торчало несколько веток, и поставила на тумбочку возле кровати.

Сейчас Ильин тоже отвернулся к окну такси, за которым мелькали уже голые облетевшие деревья. Как странно! Никогда, ни разу он не вспоминал тот случай, а сейчас вспомнил. Или это потому, что они едут сейчас к своему детству, и воспоминания приходят сами собой?

— Тебе не очень страшно, Ильин? — вдруг спросила, беря его под руку, Ольга.

— Страшно? Чего?

— Того, что нам уже за сорок.

— А ты никому не говори, что тебе за сорок, — улыбнулся он. — На всем свете я единственный человек, который знает твой настоящий возраст. Но я буду молчать.

— Сейчас мне почему-то стало немного страшно, — призналась Ольга. — Вот мы приедем и с трудом будем узнавать других, а они — нас. Будем говорить: «Да ты совсем не изменилась!» — и знать, что это вранье. Будем вспоминать что-то и делать вид, что помним, а на самом деле мало что помним…

Ильин вздрогнул. Вот снова будто, угадала…

— Не надо, Оля, — тихо сказал Ильин. — Я только что вспоминал, как ты притащила мне в лазарет ветки.

— Не помню, — качнула головой Ольга. Она все держала его под руку, будто боясь, что этот человек из ее детства может куда-то исчезнуть.

…Они вошли в вестибюль. Здесь и вдоль лестницы стояли пионеры в белых рубашках. Две девчушки сразу же подскочили к ним:

— Вы с какого года?

— С сорок первого.

— А как ваши фамилии?

— Мыслова и Ильин, — ответил Ильин.

Одна девчушка быстро отметила что-то в своей тетрадке, другая протянула им по гвоздике и пригласила пройти в гардероб. На лестнице пионеры отсалютовали им.

— Ну вот, — сказал Ильин, покосившись на Ольгу, — уже и слезки!

Он сказал это с нарочитой ворчливостью, потому что у него самого перехватило горло. Он даже не предполагал, что эти самые первые минуты узнавания будут такими острыми — до боли, до растерянности, до щемящего чувства навсегда утраченного.

В зале уже играла музыка и собирались группки молодых и немолодых людей. На них обернулись разом — и тут же отвернулись: нет, не наши…

— Идем, — сказал Ильин. — Наше место вон там.

Он первым увидел на стене лист бумаги с цифрами «1941». Никого возле этого листа не было…

Ему показалось, что он заметил знакомое лицо, — да, так и есть, он уже видел эту высокую красивую девушку нынешним летом в кафе, когда зашел туда с Ольгой, а там начались съемки. Кажется, Ольга тогда сказала, что она тоже отсюда. Ее имя он, конечно, не помнил. Сейчас вокруг этой девушки собралось человек десять или двенадцать, в основном парни, и Ильин подумал, какие у них всех счастливые лица!

— Вон твоя знакомая, — сказал Ильин.

Теперь не ответила Ольга, и теперь уже Ильин взял ее под руку.

— Да что с тобой, Оленька?

— Пойдем, Ильин, — тихо попросила она. — Постоим в коридоре и покурим.

Они вышли в сводчатый коридор и прошли в самый дальний его конец, к узкому, как крепостная бойница, окошку. Наверно, здесь не положено было курить, но они закурили, и Ольга закашлялась. Она курила редко, лишь в минуты большого волнения, но Ильин-то знал, что это ей сейчас не поможет никак. Надо было прихватить из дома седуксен или что-нибудь вроде этого.

— Ничего, ничего, — успокаивающе сказала Ольга. — Нервишки расшалились немного, сейчас все пройдет. И у тебя тоже, — добавила она.

Они курили молча, слушали далекие голоса и музыку, доносящуюся из зала. Отсюда было видно, как в зал идут все новые и новые гости, — у каждого цветок, но разглядеть их было невозможно, они стояли слишком далеко.

— У тебя красивое платье, — сказал Ильин, чтобы хоть что-нибудь сказать.