Порой Ильин думал, что Надежда чувствует — или, во всяком случае, хочет чувствовать — свою власть над ним еще и потому, что она была у него единственной женщиной, и слишком верила в силу именно своего женского начала. А эта постоянная раздражительность, это постоянное недовольство почти всем, что я делаю, — откуда они? Или тоже проявление властности?
Мысли Ильина были безрадостными. Тем более что ни на один вопрос, задаваемый самому себе, он так и не мог найти успокаивающего ответа. И вот тогда появился еще один, тоскливый, уже знакомый вопрос: чем же все это кончится? Должно же это кончиться? Нельзя ведь так жить — в вечном напряжении, с этими мелочными укусами, терзающими душу. Такой характер? Надежда — человек взрослый, ее уже не переделать. Он снова и снова вспоминал первые ласковые, словно бы напоенные счастьем годы их жизни, возвращался к ним, чтобы хоть как-то оправдать нынешнюю Надежду той, прежней, — и не мог побороть в себе ни горечи, ни боязни ответа на вопрос: чем же все это кончится?
Оказалось, вовсе незачем было брать командировку на неделю. Все, что ему было нужно, Ильин узнал за два дня.
Ему и прежде приходилось бывать здесь, на Невском заводе, который нынче стал уже объединением, и всякий раз он думал: завод тоже старый, бывший Семянниковский, а как работает! И вовсе не потому, что здесь другое оборудование или какие-нибудь особенные люди; его поражала та спокойная организованность, от которой во времена Силина уже отвыкли и которая только-только, и поэтому непривычно, начинала возрождаться на ЗГТ.
Эта организованность сказалась уже в проходной, где их, большегородцев, ждал сопровождающий с временными пропусками. И в цехе тоже ждали. Никаких торжественных приветствий, конечно: вот каски, идемте в цех. Начальник цеха — невысокого роста, очень подвижный — рассказывал неожиданно глухим голосом, как они сработали эти канавы. Ильин торопливо записывал и кивал: действительно, здесь нашли интересное решение, но там, на ЗГТ, придется додумывать сообразно своим возможностям. У них есть лишний пролет, а у нас нет. Стало быть, придется ставить первую канаву не сразу возле печи, а дальше, — будем терять время на ходе сталеразливочного крана. Пока же хочешь не хочешь надо будет пользоваться дополнительной подачей ковша из одного пролета в другой, это тоже лишняя трата времени. Но ничего иного лучше придумать, пожалуй, нельзя.
Конечно, здесь тоже были свои беды, и о них Ильину рассказывали откровенно. Вот надо менять подкрановые балки, они стоят там с конца прошлого века, листы расслаиваются, Госгортехнадзор уже за горло берет с этими балками. А сменить их надо так, чтобы не останавливать печи. Задачка? Или разлив в мелкие формы — огромная потеря времени, нужна новая технология, новая техника, а заместители боятся ее, как черт ладана, — им бы со старой управиться. С другой стороны, начинаем осваивать «татьевские ковши» — здесь Ильин покосился на своего коллегу с завистью, потому что сталь для этих ковшей едва ли не самая капризная и взяться за это дело могут лишь действительно большие мастера. Грешным делом он подумал: не прихвастнул ли коллега? Он знал, как на многих металлургических заводах Урала и Юга бились с этой сталью и ничего не получалось, а здесь уже получается. И лишь тогда, когда увидел эти ковши, грустно подумал: ну, нам-то, пожалуй, они могут сниться только в самых хороших снах…
Копии всей документации уже были изготовлены к их приезду, и это тоже приятно удивило Ильина. Можно было возвращаться домой, сейчас не до Эрмитажа или БДТ. А вот к Кольке Муравьеву он должен был зайти обязательно. Колька, когда он позвонил ему, начал шуметь: зачем остановился в гостинице, я же тебя просил сразу ко мне. Ильину пришлось сказать, что он здесь не один и неловко оставлять товарищей. Это немного успокоило Кольку.
Ехать к нему пришлось чуть ли не через весь город. Ильин очутился в Купчине, среди одинаковых, скучных, плоских домов. Даже не верилось, что это тоже Ленинград. Низкое серое ноябрьское небо лишь подчеркивало это унылое однообразие. Летом здесь, наверно, тоже не очень-то… Маленькие деревца, высаженные вдоль улиц, еще не скоро станут большими деревьями.
Он долго искал нужный ему дом и наконец-то нашел. Колька уже волновался: у нас здесь как в лесу, а ежели пьяненький — проще простого ломиться в чужую квартиру, такие случаи были. Соседская малышка вышла погулять и исчезла, целый день искали — оказывается, тоже ходила по чужим лестницам. Ну, здравствуй!
— Наконец-то, — усмехнулся Ильин, проходя в комнату. — Здравствуй.
Он приехал, как и просил Колька, к обеду, но хозяйничать пришлось самим: Колькина жена была в больнице, на дежурстве, и Ильин подумал: хорошо, вдвоем будет проще.
Видимо, Колька попросил жену приготовить обед «по первому разряду», и Ильин внутренне улыбался, когда хозяин доставал из духовки латку с сигами, ставил на стол какие-то немыслимо красивые бутылки с иностранными этикетками, хрустальные бокалы и рюмки — во всем этом Ильину виделось пусть маленькое, но все же хвастливое самодовольство. Впрочем, это впечатление быстро прошло, едва они сели за стол друг против друга и Колька сказал с шутливой грустью:
— Извини, конечно, но мне так было приказано. А по совести — сели бы мы с тобой на кухне и врезали простой «столичной» под соленый огурец.
— Зачем? — сказал Ильин. — Так все-таки приличней. Как и положено доктору наук.
— А знаешь, что у Князя Потемкина сын? — вдруг рассмеялся Колька. — Вот разошелся на старости лет! Не то что мы с тобой.
Ильину нравилось, что разговор шел неспешный, неутомительный, но он предчувствовал, что рано или поздно Колька вернется к тому вагонному странному разговору, и ему было даже интересно, что же такое заметил Колька у него дома, что дало ему повод задать тот вопрос.
Но Колька начал говорить об Ольге. Оказывается, он просидел у нее несколько часов, и Ольга рассказывала ему о себе, о своей жизни. Вот не повезло человеку! А ведь золотая душа, доброта необыкновенная, и умница к тому же, и…
— Да, — сказал Ильин. — Я тебе завидую, Колька. У тебя есть радость открытия. А я уже привык, что она всегда рядом, и словно перестал замечать. Но и меня она потрясла недавно.
Он рассказал историю с фотографией матери.
— И, знаешь, я даже забыл поблагодарить ее.
— Ну и сукин сын, — заметил Колька.
— Нет, — грустно качнул головой Ильин. — Понимаешь, совсем не то… Она всегда была рядом. Я мог бы тебе многое рассказать… Посылки присылала в Москву, когда я учился… У нее постоянное желание делать людям добро, не требуя ничего взамен, даже простого слова — «спасибо». Это у нее не самоцель, это ее существо.
— К тому же ты и дурак, — спокойно заметил Колька. — Быть рядом столько лет и не замечать, что она просто-напросто любит тебя.
Ильин, вздрогнув, оторопело поглядел на Кольку.
— Ну, чего смотришь? Она сама сказала мне об этом, и я не желаю скрывать. Я-то, дурень, увидев вас вместе, сразу и решил: муж и счастливая жена, — так она глядела на тебя, так брала под руку, так улыбалась тебе, когда мы танцевали с ней. Я еще подумал: через столько-то лет!.. Ты дурак, парень. Конечно, ты полюбил другую и сколько угодно можешь бормотать мне про духовную и сексуальную избирательность, но я-то не просто собаку съел на психологии семейных отношений, а упряжку вместе с каюром и нартами. У нее очень тихая любовь, вот в чем дело…
— Но…
— Помолчи уж лучше! — усмехнулся Колька. — Скажешь, а как же тот курсантик, а потом муж? Да слава богу, что они у нее были! Ей надо было спасаться от себя самой, и еще от тебя. Тебе-то ведь это небось и в голову не приходило!
— Не приходило, — тихо сказал Ильин.
То, о чем сказал Колька, потрясло его. Значит, все эти годы, всю жизнь… Но ведь, не случись той беды, и Ольга была бы счастлива с Ерохиным.
— Нет, — так же тихо ответил Колька, и Ильин ничего не смог возразить. Он вспомнил: «Я ему нужна…» — и эти слова, когда-то рассердившие его, вдруг обрели сейчас совершенно иной смысл.
— Вот такие пирожки, брат, — сказал Колька, вставая. Он ходил по комнате, словно стараясь успокоить себя этой ходьбой, а Ильин сидел в кресле, согнувшись, зажав между колен стиснутые пальцы: вот, значит, какой был у Ольги с Колькой разговор! И, конечно же, еще о нем, Ильине, и о Надежде…
— Давай дальше, — сказал он. — Я же понимаю, что там, в вагоне, ты спросил меня не случайно…
— Не случайно, — кивнул Колька. — Ты что, хочешь разговор начистоту? (Ильин не ответил, и Колька истолковал его молчание по-своему.) Ну, хорошо. Забудь о том, что я твой друг детства. Мы незнакомы. Тем более что это почти так. Столько лет… Ты просто пришел к врачу-психиатру. Согласен?
Потом Ильин так и не поймет, почему же он изменил сам себе, своему презрению к мужчинам, жалующимся на своих жен, и единственным самооправданием для него будет одно: я не жаловался. Я был у врача. Я искал у него ответ на свои тяжелые вопросы, потому что сам не мог ответить на них, вот и все.
А сейчас он с тоской непонимания, с беспощадностью к самому себе, с теми подробностями, которые до сих пор принадлежали ему одному, рассказывал Кольке об этих двадцати годах жизни, начиная со счастливых времен внезапно пришедшей любви и кончая нынешним отчуждением. Колька все ходил и ходил, не перебивая его, словно стараясь запомнить каждое слово Ильина. Он рассказал и об этой бессонной ночи в вагоне, когда впервые с такой ясностью и резкостью почувствовал свое одиночество, и о том вопросе, который он обычно гнал от себя, отталкивал, которого боялся, но который все-таки упорно встал перед ним: чем все это кончится?
— Ну вот, кажется, выговорился, — сказал он наконец, но так и не почувствовал облегчения. Где-то в глубине его души все-таки копошилась мысль: а надо ли было говорить? Зачем? Ведь все равно в таких делах даже самые распрекрасные врачи не могут дать никаких советов. Да и я не тот человек, чтобы слушаться их.