Пододвинув кресло, Колька сел рядом.
— Все это я уже или знал, или догадывался, — грустно сказал он. — И, знаешь, сколько бы ни говорили вслед за Толстым, что каждая семья несчастлива по-своему, ты, в сущности, не открыл мне ничего нового. Только не обижайся. Каждому человеку обычно кажется, что именно у него все неповторимо. Я не собираюсь читать тебе лекцию на тему психологии брака, но скажу одно — хреновое у тебя дело, Серега!
Он не мог сидеть. Ему надо было снова встать и походить по комнате.
— А может быть, и лекция не помешает? — усмехнувшись, спросил Ильин. — Уж если мы заговорили об этом… Ты ведь не поп, да и я не на исповеди. Я пришел к врачу! Так, кажется, мы договорились.
Он потянулся к столу, налил себе рюмку коньяку и выпил залпом, не закусывая.
— Хорошо, — сказал Колька. — Для начала я выдам тебе, как и положено, немного статистики. У нас в стране ежегодно разводятся около восьми процентов семейных пар, проживших двадцать лет. Странно, правда? Казалось бы, до серебряной свадьбы рукой подать… Дети уже взрослые… Чаще всего виноваты в этих разводах мы, мужчины. Знаешь стишки: «Как-то раз старик старуху поменял на молодуху…» К молодухам уходим. Так что счастье первых лет вовсе не гарантия на будущее. Но у тебя, как говорится, совсем другой случай. Ты ведь думаешь об одном: откуда появилось отчуждение, даже неприязнь? А ты знаешь, что идет вслед за этим? Вражда! Сначала появляется психологическая трещина, и, если ее вовремя не преодолеть, она становится пропастью. А ты, Серега, и особенно твоя жена… вы не преодолели ее. Ты прав, конечно: отмалчиваться или отделываться хаханьками, как это делал ты, или глушить себя работой куда как мало…
Странно: Колька нервничал! Это Ильин видел отчетливо. Каждый день год за годом Колька встречался с десятками, сотнями людей, которых жизнь, в том числе и семейная, раздергивала так, что требовалось врачебное вмешательство, а вот поди ж ты! — не привык, и волнуется сейчас так, будто впервые встретился с этой трещиной, разделившей двоих.
— Понимаешь, — говорил Колька, — с годами все мы становимся… как бы это сказать?.. уязвимее, болезненнее к любым проявлениям невнимания, к любой резкости, к любой обиде. Это распространяется не только на семейные, но и на служебные отношения. Руководитель, который орет на подчиненного, потенциально виновен в сокращении его жизни. Но в своем доме-то мы хотим, как говорят англичане, видеть свою крепость — и не удается! Любое проявление невнимания начинает расцениваться как пренебрежение. Холодность рождает обиду. Ты сказал: твоя жена неласкова? Это не просто ее ошибка. Она обязана помнить, как ты рос, — без ласки.
— Что ж ей, притворяться, что ли?
— Нет, помнить! Память оживляет чувства. Если, конечно, у человека еще не очерствело сердце. Но ты меня перебил… Постепенно люди, живущие в раздражении, начинают тащить на себе все больший и больший груз прежних обид и ссор. Вот ты рассказал, что иногда теряешь контроль над собой. Думаешь, это от желания сбросить прежний груз? Разрядиться? Да у тебя просто сильнейший невроз, и у твоей жены тоже, а это объективные причины.
— Принимай валерьянку, и семейная жизнь пойдет как по маслу? — спросил Ильин.
— Иногда помогает, — кивнул Колька. — Но не спасает. Потому что люди уже хорошо знают друг друга. Потому что любую слабость другого используют для колкости, для упрека. И в конце концов обилие отрицательных эмоций закрепляется в психике и болезнь семейного отчуждения, как я называю ее, становится уже хронической. Это как раз то, что уже произошло у тебя, Серега. Прости уж за печальный диагноз. И то, что ты пытаешься вспоминать первые счастливые годы, — это, по-моему, всего лишь попытка гальванизировать свои нынешние чувства… Ты проглядел в своей жене один момент: когда она впервые решила «поставить себя». Мне многие мужчины рассказывали о такой вроде бы безобидной детали: когда они со своими невестами приходили в загс или Дворец бракосочетания и садились расписываться, невесты жали своими каблучками их ноги. Забавно? А в этой примете, между прочим, уже заложено опасное зерно желания «поставить себя».
Он действительно все знает обо мне, подумал Ильин. Его поразило, с какой точностью Колька словно бы раскладывал по полочкам его семейную жизнь. Из всего того, что он говорил, Ильин не понял лишь одного слова — релаксация, спросил, с чем это едят, и Колька объяснил серьезно, как объяснил бы, наверно, студенту на лекции: непринужденность, незаданность отношений.
— Я очень внимательно наблюдал за твоей женой, — признался Колька. — Конечно, она этого не замечала. Помнишь, как она сказала, что ты по выходным поднимаешься на девятый этаж, чтобы поглядеть на трубы своего цеха? Это было сказано если не с издевкой, то с нехорошей иронией. Она не живет твоими интересами, верно? — Ильин не ответил. — Но хочет, чтобы ты жил ее интересами. — Это был уже не вопрос, а утверждение. — Сможешь ли ты что-нибудь переменить в ней? Ты — замотанный, заваленный работой человек, и уже не юноша, и духовные силенки у тебя уже не те…
— Значит, — спросил Ильин, — ты полагаешь, что мы так и будем жить? Или еще хуже? И лучший выход…
— Стоп! — сказал Колька. — Вот здесь моя роль кончается.
— Не знаю, Колька, — устало сказал Ильин. — Временами мне кажется, что лучше всего удрать куда-нибудь на край света. Но от самого себя не убежишь и на пятом десятке новую жизнь не начнешь. Может быть, это уже привычка, а может, и трусость. После стольких лет… Ты, наверно, не помнишь — до войны у нас, в Большом городе, возле реки останавливался передвижной зоопарк. Однажды из клетки сбежала рысь. Мы удрали с уроков — поглядеть… Она лежала на ветке, рядом были другие деревья, а за Липками уже начинался лес… Милиционеры уже хотели стрелять в нее, а директор зоопарка забрался на дерево, накинул на рысь пальто и спустился с ней, как с запеленатым младенцем. Думаешь, она одурела от свободы? Нет. Она не привыкла к ней. И у нас то же самое. Освобождение может обернуться крахом, катастрофой.
— Это должен решать ты сам, — сказал Колька. — Ведь все равно что-то придется решать.
Он пошел проводить Ильина до автобусной остановки. Уже было темно, в окнах одинаковых зданий горели огни, там двигались люди, и Ильин, остановившись и глядя на освещенные окна, сказал:
— Посмотри. За каждым окном — своя жизнь. Радуются, ссорятся, растут, любят, ненавидят, страдают, смеются… Возможно ли разобраться в людях, а? Тебе, например, или твоему другу писателю, когда иной раз в самом себе разобраться не можешь…
Колька, взяв Ильина под руку, ответил с неожиданной веселостью:
— А может, Серега, это и хорошо, что так сложен человек? Не в энтим суть, как говорит наш дворник.
— Тогда в чем же?
— Я отвечу тебе словами мудрого старика Бэкона: «В каждом человеке природа всходит либо злаками, либо сорной травою; пусть же он своевременно поливает первое и истребляет вторую». Вот в энтим суть, брат ты мой любезный! — Они уже подошли к остановке, и Колька добавил серьезно и тихо: — Я очень хочу видеть тебя счастливым, Серега.
Они обнялись, и Ильин тоскливо подумал, что теперь они встретятся не скоро и что там, в Большом городе, ему будет не хватать именно Кольки.
Вылететь в Большой город Ильину не удалось — погода была нелетной, в Ленинграде стояли густые мозглые туманы, пришлось снова ехать поездом. Но и тут ему не повезло: билетов на прямой уже не было. Какая нелепость! Ехать сюда одному в пустом вагоне, а обратно терять около полутора суток, потому что билеты в Большой город были только через Москву! Ладно, подумал он, зайду к старикам хотя бы…
В Москве он тоже не был давно, она сразу оглушила его, обрушилась шумом, людским потоком, хотя был обычный будний день. С вокзала он пошел пешком. Ему не хотелось приходить к старикам так рано. Вообще-то ему совсем не хотелось идти к ним после того, что он понял в теще, но если Надежда узнает, что он был в Москве и не зашел, опять начнутся бесконечные упреки.
Он нарочно сворачивал на боковые улицы, шел медленно, словно оттягивая встречу. Точно так же он любил часами бродить по Москве в студенческие годы, но — боже ты мой! — как все было тогда иначе! Другая Москва, другой я, другие мысли, другое настроение… Подходя к дому Надеждиных родителей, он вовсе замедлил шаг. Вон тот дом. Не надо ни о чем вспоминать. Колька прав, конечно: этими воспоминаниями я стараюсь гальванизировать прежние чувства, как препарированную лягушку.
Ему открыл тесть — заспанный, наверно только что вставший — и удивленно уставился на Ильина: ты откуда взялся? Надежда звонила, говорила, что ты в Ленинграде…
Он прошел в ту комнату. Здесь ничего не изменилось за двадцать лет, только телевизор был другой. Старые люди не любят перемен и не выбрасывают вещи, состарившиеся вместе с ними.
— Садись, — сказал тесть. — Я чайник поставлю. Будешь пить чай?
Ильин кивнул.
— А мать на рынок ушла, потом по магазинам, так что будет не скоро.
Он вышел на кухню, а Ильин против своей воли, против желания не вспоминать ничего, что было связано с этим домом, оглядывался, и чего-то не хватало ему, словно что-то исчезло отсюда с того дня, когда он был здесь лет пять назад. Все-таки он понял, чего не хватало. Не было его фотографии! Она висела тут, у окна, рядом с фотографиями Надежды и Сережки. Даже дырочка от гвоздя была видна на обоях! Значит, сняли, чтоб не мозолил глаза… Он грустно улыбнулся. Конечно, Надежда наговорила родителям обо мне целый воз всякой всячины. Да, не надо было заходить сюда, конечно.
Тесть держался с ним спокойно и сухо — впрочем, он всегда был таким, сколько Ильин знал его: спокойный, неразговорчивый, сухой, точный, уверенный в правоте своих суждений (у Надежды то же самое, должно быть наследственное!) и без тени юмора.
Когда тесть вошел, Ильин спросил его:
— Надя давно звонила?
— Позавчера, кажется.
— Там все в порядке?
— Это тебе лучше знать, в порядке или нет, — ответил тесть, не глядя на него и ставя на стол хлеб, сыр, колбасу, чашки. — На мой пай, у вас не все в порядке.