аставил себя улыбнуться в ответ.
— Зайди ко мне! — крикнул ему Тигран. — У меня там горячий кофе в термосе и сагриппин. Говорят, помогает…
— От чего? — крикнул в ответ Ильин.
— От гриппа, конечно! Идем, не упрямься, как тот ишак…
Пропустив Ильина вперед, Эрпанусьян закрыл за собой дверь, и сразу наступила тишина — во всяком случае, уже не надо было кричать. Здесь, в кабинете начальников смен, было неуютно и пусто: три стола, три стула и рядом с графиком смен висел интуристовский плакат, приглашающий посетить Болгарию. Ильин поглядел на плакат. Пляж был усыпан коричневыми телами, вдали виднелись красивые дома, впереди синело море.
— У тебя спина и плечи мокрые, — сказал Эрпанусьян, наливая в кружку густой кофе.
— Знаешь, — сказал Ильин, — я никогда не был на Черном море.
— Пей, — сказал Тигран и достал из кармана стекляшку с таблетками. — Что у тебя произошло с Малыгиным? Я видел, как вы разговаривали.
— Когда лучше всего на Черном море? — спросил Ильин.
— Всегда, — сказал Тигран. — Проглоти таблетку. Ты что, упал, да? Без пальто на улицу…
Ильин хлебнул горького крепкого кофе — такой умел готовить только Тигран, — и вдруг почувствовал, как устал. Устал до чертиков, до изнеможения, до того предела, когда, кажется, все на свете хочется послать подальше и оказаться вон там, на желтом песке, под этим немыслимо голубым, даже не голубым, а синим небом, ворваться в волну, поплыть, лечь на спину и снова глядеть в небо… Но сначала спать сутки кряду, чтоб не грохотали грузовики за окнами, не звонил телефон, не гремел будильник, не гудел за дверью лифт и наверху не гавкала бы посреди ночи соседская болонка с дурацким именем Жамэ, то есть «никогда» по-французски.
Ильин пил кофе, глядел на плакат и думал, сколько бы он отдал, чтобы отдохнуть сейчас. Два с лишним года без отпуска, что ни говори, многовато.
Тигран положил свою руку на его.
— Зачем тебе Черное море? — негромко спросил он. — Тебе совсем другое нужно, по-моему.
— Спасибо за кофе, — сказал, поднимаясь, Ильин. — Пойдем, Тигран. Там у Штока мальчишка на второй, как бы не напорол…
Будиловский не напорол.
Сдав печь второй смене, он стоял в раздевалке счастливый и растерянный, а его хлопали по плечам, жали руку, говорили какие-то, по большей части шутливые, слова, вроде того, что вот сейчас уже и жениться имеешь полное право, — потом он так и не мог вспомнить, что именно говорили ему в тот день. Ему самому еще трудно было поверить в то, что он смог, что он сделал, что перешагнул в своей жизни через новый порог, за которым были уже как бы другая жизнь и другой Будиловский, похожий и все-таки в чем-то отличный от Будиловского, жившего вчера. Это ощущение самого себя в новом качестве было и странным, и радостным, и в то же время немного тревожным. Он не сразу догадался, почему тревожным, и лишь после понял, что ему, Будиловскому, уже трудно будет уйти отсюда, как он хотел еще недавно, к другой работе.
Пожалуй, то, что он сделал сегодня, воспринималось им куда острее и радостнее, чем первая его корреспонденция, напечатанная в областной комсомольской газете, когда он долго стоял у газетного щита, любуясь напечатанной подписью: «Ал. Будиловский». На тех двадцати семи тоннах стали, которые унес ковш и которые уже остывали в изложницах, его имя обозначено не будет, но впервые с такой отчетливостью он ощущал именно вещность сделанного им самим.
Сергей потащил его и Генку Усвятцева к себе: дома нормальный обед, родичи придут поздно, сгоняем в шахматишки, по телевизору — хоккей. Генка отказался и, подмигивая, сказал, что у него сегодня дела, а именно: после хоккея зайдет с динамовскими ребятами Сашка Мальцев, сами понимаете, надо устроить приемчик на высшем уровне…
Когда они вышли, Сергей спросил Будиловского:
— Как ты думаешь, он врет, что знаком со всеми знаменитостями? Сашка Мальцев, Женька Евтух, Аллочка Пугачева…
— Что? — не расслышал Будиловский, и Сергей засмеялся, поняв:
— Да ты сейчас как глухарь на току! А ну, до остановки бегом!
Они втиснулись в автобус, кто-то недовольно сказал: «Молодые люди, вам бы турбины вертеть», — Сергей извинился, а Будиловский не расслышал и этого. Лишь подходя к дому, где жил Сергей, он спохватился: может, неудобно? Но Сергей потащил его за руку и посторонился, пропуская в лифт:
— Прошу вас, шеф! Я только после вас.
20
Хотя эту неделю бригада работала в ночную смену, Коптюгов пришел на завод утром и сразу свернул вправо, к турбокорпусу.
Домой, в Большой город, он вернулся полтора часа назад, его никто не встречал, и, остановив левака, с вокзала он приехал в общежитие. Дверь в комнату была закрыта, пришлось стучать, и, когда заспанный Будиловский открыл ему, Коптюгов сказал:
— Ну и здоров ты дрыхнуть, рабочий класс! Где почетный караул, где оркестр? Помираю — есть хочу! Жертвую к твоей колбасе бутылку «Синебрюхов и сыновья». Пиво, конечно, похуже нашего, но зато экзотика.
Он был оживлен, весел, даже непривычно шумлив. Вытаскивал из чемодана вещи, достал красивую шариковую ручку и блокнот, на обложке которого был изображен бегущий олень, и протянул Будиловскому: это тебе, такой ручкой только «Войну и мир» писать! И лишь после завтрака спросил:
— Ну, как дела-то?
Будиловский ответил коротко: все в порядке. Пусть сам узнает, что его на печи заменял я. Будиловский не мог отказать себе в таком удовольствии. Впрочем, Коптюгов тут же, уже спокойно и деловито, сказал, что он уйдет с утра на завод — надо узнать, когда будет ордер на квартиру, и сделать еще кое-какие дела, — а его он просит смотаться к Голубеву… ну, к отчиму… узнать, дома ли мать, а если нет, взять адрес больницы, где она лежит. «Не в службу, а в дружбу», — добавил он.
— Конечно, съезжу, — сказал Будиловский.
— И вот еще что, Сашка, — так же деловито продолжал Коптюгов, — я тебе расскажу про поездку, кой-какие материалы у меня есть, а ты уж сочини за меня статью. Понимаешь, надо! Одно дело, когда какой-нибудь ректор института напишет, а другое — рабочий класс. Усек?
Будиловский кивнул. Конечно, он поможет. Особой радости от этой просьбы он не испытывал, но и отказать Коптюгову, сказать ему: попробуй написать сам — не мог. В нем жила прочная благодарность этому человеку, который помог ему в трудные времена, да и потом помогал и учил, и не ответить на это было бы черт знает каким свинством.
— Ну, досматривай свои сны, — сказал Коптюгов, рассовывая по карманам какие-то сверточки. — Я не знаю, когда вернусь. Но за адресом ты сегодня же смотайся все-таки. Я бы и сам съездил, да не хочу разговаривать с материным полковничком.
Сейчас он быстро шел к турбокорпусу и думал, что скажет Нине. Он и хотел, и опасался встречи с ней. То, что он сразу же пойдет к ней, это было решено давно, еще там, в Хельсинки, когда в маленьком магазинчике где-то возле Александрплац он, непривычно поторговавшись (гид предупредил, что у них можно торговаться), купил недорогой кулон. Примет ли подарок Нина? Или сейчас он увидит счастливую, наконец-то дождавшуюся своего мужа женщину, которая мягко скажет ему что-нибудь вроде: «Давайте, Костя, считать, что мы с вами просто добрые знакомые».
Вход в новый, лет пять назад построенный цех напоминал, скорее, вход в дом культуры или кинотеатр. Коптюгов толкнул стеклянную дверь, прошел через просторный уставленный кадками с растениями и причудливыми корнями вестибюль. Нину он увидел сразу, издали и с удивлением отметил, что сердце у него на какую-то секунду замерло.
Нина работала. Стоя в широких дверях цеха, Коптюгов смотрел, как она, поднявшись к длинному станку, измеряла сверкающий, только что обработанный ротор и что-то говорила двум парням — очевидно, спорила, и не заметила, как подошел Коптюгов.
— Нина, можно вас на минутку?
Она обернулась, взгляд у нее был чужой и неузнающий, потом кивнула.
— Сейчас. Подождите немного, Костя.
Коптюгов отошел в сторону и подумал, что она не обрадовалась, даже не улыбнулась, ее не удивило, что я пришел. Он терпеливо ждал, пока Нина объяснится с токарями, — кажется, объяснилась, и вот идет, на ходу поправляя волосы, тоненькая, еще более стройная в этих брюках и обтягивающем свитере.
— Из дальних странствий возвратясь? — спросила она, протягивая руку и улыбаясь. — А я, честно говоря, огорчилась: вы уехали, даже не попрощавшись.
— Вы же знаете почему…
Нина спокойно поглядела на него, и Коптюгова поразило это спокойствие.
— Нет, — сказала Нина, — не знаю. Я в тот же день переехала к… одной знакомой и сейчас живу у нее.
— Значит, я дурак, — сказал Коптюгов. Он чувствовал, как в нем словно бы поднимается теплая волна. — Я боялся прийти сюда и увидеть ваши счастливые глаза. И все время думал о вас… Вот…
Он достал небольшой сверток, протянул Нине и только потом сообразил, как это нелепо. Не мог подождать, к тому же словно доказываю, что думал. Но, казалось, Нина отнеслась к этому также спокойно, взяла сверток, достала кулон и улыбнулась.
— Спасибо, Костя. Только зачем?
— Так надо, Нина. Плохо только то, что всю эту неделю я работаю в ночь, даже поговорить не удастся…
— Это не плохо, а хорошо, — ответила Нина. — Вы извините меня… Мне сейчас очень трудно разговаривать…
— Понимаю, — кивнул Коптюгов.
— Спасибо, Костя, и… мне пора.
Он ушел. Та теплая волна все не оставляла, все накатывала, будто несла его. Предчувствие многих уже близких удач становилось острее, и нетерпение росло. Сейчас он шел в завком, ничуть не беспокоясь, что там вдруг ему скажут: «Подождите еще немного», — что ж, совсем немного осталось ждать новую квартиру, но главное сделано — вот она, полоса удач, и теперь надо сделать все, чтобы не выйти из нее…
Мать была еще в больнице. Будиловский дал Коптюгову адрес, и он, захватив кулек с апельсинами, поехал к ней. Хорошенькая медсестричка сама провела его в палату, и мать резко поднялась, когда он вошел туда в этом тесном, нелепом белом халатике с рукавами до локтей.