Семейное дело — страница 138 из 160

— Господи, Костенька!

— Лежи, лежи, тебе нельзя так…

Он поцеловал мать, сел рядом с кроватью, она держала его руку своими, и он поразился тому, что ее руки стали похожими на птичьи лапки. С соседних кроватей на них глядели, улыбаясь: «Ну, вот и пришел ваш сыночек, а вы переживали…»

— А как не переживать? — сказала она. — Вы же читали в газете, что он за границу уехал…

Это было сказано не для него, а для них, — с гордостью и даже какой-то долей хвастовства, не слишком заметного, но простительного. Коптюгов улыбнулся. Ему было самому приятно, что даже здесь знали о его поездке. И хорошенькая медсестричка стояла за его спиной, не уходила, — тоже приятно…

— Ну, как ты? Что-то ты залежалась, мать.

— Ничего, Костенька… Я хожу, гуляю. Погода, правда, худая, не для сердечников.

— Может, в санаторий тебе? Я поговорю у нас, попробую достать путевку.

Он говорил и видел, что мать волнуется, мучительно пытается догадаться, что случилось, почему он пришел и не переменится ли теперь вся их жизнь, если он появился такой ласковый и непохожий на того, который приходил туда, домой. Ей надо было казаться радостной, хотя первая, естественная радость уже схлынула, уступив место растерянности и непониманию. Все это Коптюгов видел отлично и глядел на мать с неожиданной для самого себя жалостью. Ведь все могло быть иначе, если бы не этот Голубев, чужой человек, появление которого в доме он так и не мог простить матери, даже сейчас, через столько лет.

— Ты узнай, куда тебе лучше всего поехать.

— Лучше всего домой, Костенька. А у тебя и своих забот хватает.

Она все держала, все не отпускала его руку. И эти слова о том, что ему хватает своих забот, были тоже сказаны не для него, а для соседок по палате, и еще для хорошенькой медсестрички.

— Хватает, — согласился он. — Конец года, сама понимаешь… Вот, квартиру получил, на днях переберусь…

— Получил? — переспросила она, снова заволновавшись и пытаясь сесть. — А я здесь лежу…

— Ничего, мать, — успокаивающе сказал Коптюгов. — Обойдемся на новоселье без твоего пирога.

— А деньги-то у тебя есть? — тихо спросила она. — Все-таки такие расходы…

— Есть, есть. Я кое-что из дому хочу взять. Ты не против?

— Да что ты, Костенька! Конечно, бери.

Он понял, что Голубев ни слова не сказал матери о том разговоре.

— Конечно, бери, — повторила она, отворачиваясь. — Много ли нам теперь нужно? Ты меня прости, но… может, мы вообще уедем отсюда. В Херсон. И климат для меня там лучше, и удобства все…

— Ну, ну, ну, — сказал Коптюгов, похлопывая мать по руке. — Распустила слезки! Это что, тебе он предложил?

— Да, — шепнула мать.

— Возможно, он и прав, — сказал Коптюгов. — Хватит вам на огороде надрываться.

Они надолго замолчали, будто было сказано уже все. Сестричка ушла. Соседки занялись своими делами и уже не прислушивались к их разговору.

— Наверно, женишься теперь? — спросила мать.

— Возможно.

Снова молчанье.

— Расскажи мне что-нибудь, — попросила она.

— В газете все прочитаешь, — улыбнулся Коптюгов. — Рассказчик из меня никакой.

— А она кто, Костенька?

Мать глядела на него с такой отчаянной тоской, с таким ожиданием откровенности, что Коптюгов невольно отвернулся.

— Еще ничего не известно, мама, — сказал он. — Все очень сложно. Мне пора идти. Сегодня работаю в ночь, надо отдохнуть пару часов. Я забегу к тебе на днях.

Потянувшись всем худеньким телом, такая незнакомая и жалкая в этой белой больничной рубашке, завязанной тесемочками, мать погладила его по голове и снова сказала — громко, не для него, а для всех:

— Что у тебя за волосы! Сколько гребенок об них изломала… Ну, иди, иди, Костенька, тебе отдохнуть надо…

В коридоре он столкнулся с той сестричкой и пожалел, что у него нет с собой шоколадки. Сестричка глядела на него снизу вверх и млела.

— Слушай, куколка, — сказал ей Коптюгов, — ты смотри, чтоб через месяц мать у меня бегом бегала! Иначе не женюсь на тебе, понятно?

«Ничего! — усмехнулся он, спускаясь по лестнице. — Шоколадка будет в другой раз. А пока эта куколка сама вокруг матери бегом будет бегать…»


На новоселье Коптюгов, кроме своей бригады, пригласил Ильина, Воола, Штока, Чиркина, но Ильин отказался сразу, сославшись на дела. Ему не хотелось идти: в этом приглашении, быть может, совершенно искреннем, ему вдруг почудилась какая-то неловкость, какое-то глубоко скрытое подхалимство. Ощущение было мгновенным, пожалуй, подсознательным, и Коптюгов заметно огорчился, когда Ильин сказал, что ему некогда и что хватит одного представителя фамилии.

Накануне вся бригада провела, как сказал Генка Усвятцев, операцию «Переезд». Точно к назначенному времени трое пришли к домику на окраине, через несколько минут подъехало грузотакси, ребята быстро погрузили мебель, картонные коробки, какие-то тюки, и, уходя, Коптюгов закрыл дверь на ключ, а ключ положил под резиновый коврик на крыльце. Сергей, который оказался здесь впервые, сказал:

— Ну ты и чудак! Такой дом, а ты в общежитии мыкался…

— Организм, замри! — весело ответил Коптюгов. — Это похоже на критику начальства, а начальство не любит критики.

Час сбора гостей Коптюгову пришлось перенести: на это время было назначено партийное собрание. О пьянке на формовочном участке, в которой принял участие заместитель начальника цеха Малыгин, знали все, и знали, что на бюро это дело уже разбиралось и что Малыгину вынесен строгий выговор с занесением в учетную карточку. К этому относились по-разному. Одни полагали, что бюро загнуло слишком уж круто, — первый случай, можно было бы и помягче, другие, до которых дошел слух, что Ильин на бюро требовал вообще исключить Малыгина из партии, осуждали Ильина: никогда он таким не был, а как стал начальником цеха, пошел крутить вроде Силина. Да, конечно, дисциплина нужна, но ведь младенцу ясно, что Ильин сводит счеты с Малыгиным, — говорилось и такое… На заседании бюро присутствовал Нечаев, и это тоже истолковывалось по-разному: одни полагали — из-за того, что все-таки было чепе, другие — что друзья Малыгина, и в первую очередь замдиректора Кузин, попросили его «не дать Малыгина в обиду». Но Нечаев не сказал на бюро ни слова. Тоже непонятно! Партийный руководитель такого завода, а молчал, как будто пришел на представление! В свой черед третьи оправдывали его молчание: секретарь парткома не вмешивался, потому что мы сами можем правильно разобраться во всем, но вот предложение Ильина…

Никто не знал, что поздним вечером Нечаев позвонил Ильину домой, извинился, что беспокоит в такой час, спросил, не занят ли он, и лишь тогда сказал:

— Вы сегодня быстро ушли после бюро, Сергей Николаевич, а я остался… И, знаете, многие не поняли вас. Мне не хочется передавать вам все то, что я услышал, но мнение, в общем-то, было единодушное, и если попробовать определить его одним словом, это слово будет: несправедливость. Ваша несправедливость, Сергей Николаевич.

Нечаев говорил мягко, но сам по себе этот разговор был неприятен Ильину. Да, он потребовал исключить Малыгина из партии, и сейчас считает, что поступил правильно. Мы становимся либералами. Все сводим к нарушению дисциплины, а это не нарушение дисциплины. Это должностное преступление. И не только должностное, но и нравственное. А если бы пьянка закончилась какой-нибудь трагедией, вроде той, которая случилась в цехе лет семь назад? Не помните? Один пьяный забрался поспать в думпкар, а крановщица не заметила его и засыпала горелой землей… Вспомнили? Каждый человек в цехе обязан подчиняться строго определенным правилам, и если мы не добьемся этого…

— Все верно! — сказал Нечаев. — Но есть разные способы добиваться этого, Сергей Николаевич. Скажите по совести, вы исчерпали все, так сказать, убеждающие, а не карающие методы?

— По-моему, это вообще не телефонный разговор. А честно говоря, заниматься воспитательной работой у меня попросту нет времени. Может, с вашей точки зрения это и крамола, но я даже думаю, что у нас слишком много других организаций для этого. Партийная, профсоюзная, комсомольская… А начальников цехов, между прочим, бьют по шапке в основном за план. Так что оставьте мне мое — план, а все остальное я с удовольствием передам другим. К тому же, воспитывать Малыгина, я думаю, бесполезно. Он должен отвечать!

Все это Ильин сказал резко и только потом подумал — не лишней ли была такая резкость? Нет, наверно, не лишней. Нечаев долго молчал, словно обдумывая, что сказал ему Ильин, и, наконец, ответил:

— Жаль, что сегодня мы не поняли друг друга, Сергей Николаевич. Я знаю, что у вас есть идея, как вы, кажется, выразились, «очистить цех». По этому поводу у вас был один спор с секретарем партбюро…

— Да, так и выразился.

— Хотите один дружеский совет, Сергей Николаевич? В цехе вас уважают, это я знаю. Все видят, что работу вы наладили, за производство болеете, впервые цех кончает год не с натянутыми, а прочными показателями. Но не сделайте так, чтобы вас боялись. Тогда, поверьте мне, все пойдет под откос. Незаметно для вас, но пойдет. Хочу, чтобы вы меня поняли и поверили мне…

— Что ж, спасибо за совет, — сдерживая раздражение, сказал Ильин.

Конечно, думал он, этот поздний звонок не случаен. Должно быть, до Нечаева дошли какие-то разговоры: Ильин начал жать, Ильин срывается, Ильин бывает несправедлив… А для Нечаева это больное место, пунктик. На заводе все знали, как ему работалось с бывшим директором еще тогда, когда он был не секретарем парткома, а начальником цеха. Передавали, что Силин как-то раз на каком-то совещании даже сказал, что Нечаев неправильно выбрал себе профессию, — ему в педагоги надо было бы идти, или что-то вроде этого, Ильин уже не помнил точно. Но то, что сегодня сказал ему Нечаев, было, скорее всего, не советом, а предостережением, и Ильин знал, что теперь секретарь парткома не раз будет возвращаться к этому разговору при всяком удобном случае.

Ну хорошо, — думал Ильин, — предположим, что он в чем-то прав. Да, и срываюсь, и жму, и кому-то это, естественно, н