— Помочь одному человеку? Почему ты должен помочь этому одному человеку?
— Потому что я тоже человек, Надя. Извини, я пойду и лягу.
— Ну уж нет, дорогой мой! Хочешь удрать, когда тебя приперли к стенке?
— Никто ни к какой стенке меня не припер. Точно такое же письмо пришло два дня назад на завод. Это письмо очень злой женщины, разве ты не видишь сама?
Потом он молчал. Все, все впустую: слова, доводы, объяснения… Говорила одна Надежда. Она понимает, что у них действительно давно все пошло сикось-накось (ее любимое выражение). Она измучена. У нее больше нет сил терпеть. («Что терпеть?» — подумал Ильин.) С нее довольно. Все кругом говорят — ах, какая вы счастливая! Муж не пьет, хорошо зарабатывает, в гору идет, все-то у вас дома есть, и сын такой — залюбоваться можно, но что люди видят? Ей надоело жить такой семейной жизнью, когда муж не дает ничего, кроме денег, а сын — добро бы его сын! — тоже удаляется от нее дальше и дальше, и она не знает, как он живет, о чем думает, какие у него планы… («Сейчас скажет о моем воспитании…») Да, да, конечно, это его воспитание, он добился, чего хотел, — восстановил сына против нее и она осталась совсем одна… Надежда уже не говорила, а кричала, сама не замечая своего крика. Кричала и плакала одновременно от жалости к самой себе, распаляя эту жалость больше и больше, и Ильин подумал: если я сейчас подойду, обниму ее, пожалею, все может кончиться тихо и мирно. Но он не мог шевельнуться. Может быть, и смог бы, конечно, но ему не хотелось, как бывало прежде, подойти к жене. Ему казалось, что та полоса отчуждения, которая уже давно легла между ними, выросла так, что ее не перешагнуть, и снова — в который раз! — он тоскливо спросил себя: чем же это все кончится?
— Хватит, — резко сказал Ильин. — Можешь накручивать себя, сколько угодно, но прекрати, пожалуйста, дергать меня…
— Ах вот как!
Уже лежа в постели, он равнодушно слушал, как Надежда звонила в Москву матери. Ей надо было, чтоб ее пожалели. Она захлебывалась слезами и говорила, какой она несчастный человек, потом открыла дверь в комнату и, стоя на пороге, сказала:
— Сына я тебе не отдам. У меня нет другого выхода. Я ему скажу всю правду, что он не твой…
— Это совет мамы? — догадался Ильин, садясь на кровати. Он не испугался. В конце концов Сережка взрослый человек, все поймет. Он просто почувствовал, что вот сейчас его жизнь с Надеждой дошла до той черты, за которой уже ничего не может быть…
Как раз в эти трудные для всех дни Коптюгов со своей бригадой и Шток сделали задуманное. Пожалуй, на памяти Штока за годы, которые он проработал здесь, такого еще не было. Он мог лишь поражаться тому, как Коптюгов сумел организовать дело: в течение недели (а вовсе не трех-четырех плавок, как это предлагал поначалу Коптюгов) бригада работала буквально по секундам, и, когда Шток просмотрел графики, выписал столбиком время плавок, которые давала бригада Коптюгова, вышло не десять — пятнадцать минут, а в среднем девятнадцать минут экономии на каждой плавке! Ребята, конечно, радовались, сияющий Усвятцев — тот даже предложил назвать это «методом Коптюгова», но Коптюгов оборвал его. Не чирикай! Со своими выписками Шток подошел к Ильину, а Коптюгов, домываясь под душем, сказал Будиловскому:
— Едем ко мне, Сашка. Хотя мы и не кузнецы, но ковать железо надо, пока оно горячо.
— Я не могу, — ответил Будиловский, стараясь не глядеть на Коптюгова. — У меня разные дела.
— Могут подождать, — сказал Коптюгов. — Ты что же, ни черта не понимаешь, что ли?
— Понимаю, — вытираясь, сказал Будиловский. — Только я больше… не хочу.
— Ого! — насмешливо поглядел на него Коптюгов. — Известный журналист сталевар А. Будиловский не в творческом настроении? С чего бы это, а?
Их никто не слышал, смена уже ушла, в душевой остались только они. Коптюгов не спешил одеваться. Здесь было тепло, и он сидел в одних трусиках, вытянув крепкие ноги, закинув руки за голову и играя мускулами, словно наслаждаясь тем, как после душа уходит усталость и во всем теле снова появляется прежняя, будто бы совсем не растраченная сегодня сила. И, глядя на Будиловского, худого, бледного сейчас, он будто сравнивал себя с ним, посмеиваясь тому, что, в общем-то, никакого сравнения тут даже и нет.
— Так с чего бы это? — повторил Коптюгов. Перед ним висело большое запотевшее зеркало, и он встал, взял полотенце, протер его и широко развел руками, оглядывая себя.
— Ты знаешь, что твоя мать и Голубев… уехали? — спросил Будиловский.
— Я-то знаю, а тебе зачем знать? — насторожился Коптюгов.
— Так.
— Ты что же, говорил с ними?
— Нет.
Три дня назад, в выходной день, Будиловский поехал туда, на окраину. Он сделал это не потому, что день был пустой: Сережка укатил за город на лыжах со своими старыми институтскими приятелями, звал и его, но Будиловский отказался — ему хотелось полежать, почитать, да и чувствовал он себя неважно. Эти дни, когда они сработали по уплотненному графику, порядком вымотали его.
Он лежал и не мог читать, потому что его мучила одна мысль: правильно, ли я живу сейчас? Он еще стеснялся поделиться этой мыслью с Сергеем — тогда волей-неволей пришлось бы рассказать ему свою историю, а он боялся ее и словно пытался спрятать ее подальше от самого себя, не то что от других! Но в последнее время он думал о себе все беспощаднее и резче. Счастливые дни, когда он сам дал первые плавки, прошли, ощущение радости сделанного притупилось. Его не угнетало, что он продолжал оставаться первым подручным. Летом на пенсию уйдет Чиркин, и Будиловский знал, что займет его место. Казалось бы, все хорошо, все правильно! Но тогда откуда же оно, это тревожное чувство чего-то снова сделанного не так?
Всякий раз, когда Будиловский начинал думать об этом, он, совсем как бегущий по улице человек вдруг наталкивается на другого, наталкивался на Коптюгова, и ему никак было не обойти, не обогнуть его. Да, конечно, если б не Коптюгов, еще неизвестно, как сложилась бы моя судьба. Но кто он — Коптюгов? Ведь доброе дело — бесплатное, оно не требует отдачи… А вот Коптюгов требовал. Мягко, иной раз даже хитро, но требовал платить за доброту! И я платил…
Ничего худого в том, что я написал о нем очерк, и заметки давал, и статью за него тоже сделал, наверно, нет. Ну, помог человеку… А знаю ли я его и знаю ли, зачем ему нужна моя помощь? Но что, если я сделал вовсе не доброе дело, а вроде того, давнего?..
И вот все это — все тревожившие его мысли, все попытки разобраться в Коптюгове, в Генке, в Сергее, когда он и в самом себе разобраться-то как следует еще не мог, — все это разрозненное, все в догадках, все как бы слеплялось в одну мысль: правильно ли я живу? То, что он пошел к матери Коптюгова и его отчиму, было как раз от этой мысли, этого желания разобраться в Коптюгове, потому что разобраться в нем значило для Будиловского — понять через него и себя.
Но в том доме уже были другие, незнакомые люди, которые встретили его настороженно: нет, прежние хозяева здесь больше не живут. Уехали. Куда? Да бог их знает куда! Куда-то на Юг…
Оставалось одно — повернуться и уйти.
Сейчас Будиловский почти физически ощущал, как напряжен Коптюгов и как ему трудно казаться равнодушным. И одеваться он начал, чтобы только чем-то занять себя.
— Тогда как все это понять? — спросил Коптюгов. — Ты что же, копаешь под меня или что? Зачем тебя к моей матери понесло? Или скажешь — просто так, на чай с домашним вареньем?
— Может, и на чай, — кивнул Будиловский.
Первое чувство скованности, даже неприятной робости, появившееся было, когда он отказался идти к Коптюгову, заранее зная, зачем тот приглашает его, — прошло. Хорошо, что я сказал ему, что ходил туда. Его не обманывала та медлительность, с которой сейчас одевался Коптюгов. Он растерялся! И еще — разозлился, конечно, на меня. Ну и что? Разве я не имел права пойти к людям, в доме которых жил и которые вовсе неплохо относились ко мне.
— Почему они уехали? — спросил он.
— Там для матери климат лучше, — ответил Коптюгов. Он поглядел на себя в зеркало, провел ладонью по еще мокрым волосам. — Хочешь написать — адрес имеется.
«Нет, я ошибся, — подумал Будиловский. — Он спокоен. Не может человек так здорово играть в спокойствие».
— А все-таки мы сейчас поедем ко мне, Сашок, — так же спокойно, пожалуй с чуть заметной жесткостью, продолжал Коптюгов. — Дело это наше общее, и надо, чтобы о нем знали. Я самому секретарю обкома обещал, что мы сработаем, как никому, даже Татьяну Николаевичу, не снилось. Сработали ведь?.. Не для себя — для государства, верно? А ты сразу на дыбки: «Не могу, не хочу!» Я же не касторку тебя пить заставляю. Так как? За моей подписью или нашими двумя?
— Всей бригады, — сказал Будиловский и поглядел на Коптюгова в упор, кляня себя за то, что сдался, не выдержал, но отступать уже было некуда, можно было лишь наступать — вот так, хотя бы взглядом.
— А что? — словно удивляясь, что эта мысль не пришла ему в голову, спросил Коптюгов. — Даже интересно, а? Ты только волосы просуши как следует, не лето на улице…
Потом Будиловский так и не сообразит, как же получилось, что статья, написанная им, оказалась не в редакции газеты, а была передана по областному радио. Он оставил ее тогда у Коптюгова — тот хотел еще подумать, а уже на следующий день Будиловский, вернувшись в общежитие, привычно включил транзистор и лег с книжкой: ему хорошо читалось под музыку. Но скоро музыка кончилась, диктор сказал: «Начинаем передачу «Трибуна новатора». У нашего микрофона — плавильщик литейного цеха завода газовых турбин Константин Коптюгов». И ровным, чуть с хрипотцой голосом Коптюгов слово в слово прочитал ту самую статью!.. Объяснение было на следующий день. Коптюгов, догнав Будиловского еще на заводском дворе, взял его под руку и, быстро поздоровавшись, сказал:
— Понимаешь, какая у меня получилась плешь…
— Я слышал.
— Слышал? Только ты ушел — звонок, открываю — какая-то незнакомая чувиха, думаю — не туда попала, а она мне свое удостоверение тянет. Сотрудница радиокомитета. То да се, да срочно надо, у самой аж губки дрожат, когда я начал отказываться, — короче, вцепилась в нашу статью, как лиса в курицу.