нажды я был в Тегеране, на международной встрече парламентариев, и там один паршивенький подголосок вякнул, что, дескать, мы в Советском Союзе спим и во сне видим, как бы проглотить бедные Европу и Америку. Чуев потребовал слова и так ответил, — с ходу, без всякой бумажки! — что нас потом спрашивали: это действительно токарь или под видом рабочего вы привезли доктора каких-то там хитрых наук?[10] Ну, а чтобы закончить разговор на эту тему, почитайте книгу Чуева. Вот что я хотел сказать, Саша: если рабочий создает книгу, или картину, или скульптуру, или пишет музыку, — значит, он стремителен прежде всего в своем духовном росте. Ему мало отдать обществу положенные часы труда, вот это и есть наше подлинное богатство, друг мой Саша! Ну, — закончил он с улыбкой, — больше камней за пазухой нет?
— Уже нет, — тихо ответил Будиловский.
(Потом, дома, в общежитии, он попытается записать этот разговор — вернее, то, что говорил ему Бобров — и не сможет. Он помнил слова, но главным все-таки были не слова, а как, с какой страстью говорил Бобров, и это невозможно было записать на бумаге.)
— Тогда, — сказал Бобров, — давайте вы, Саша. О себе, о Коптюгове, о сомнениях, о мыслях и планах.
— Я хочу вас спросить… — начал Будиловский. — Вот вы сегодня сказали: настоящий журналист, настоящий писатель. Что вы имели в виду? Талант?
— Совсем нет! — быстро и живо откликнулся Бобров. — Белинский говорил, что ему неважна степень таланта, а важно, куда он направлен. Какой-нибудь Арцыбашев или даже Чарская были по-своему талантливыми, а кто их помнит? Настоящий, по-моему, это тот, кто не успокаивает, а будоражит человеческую совесть и помогает утверждаться нашим нравственным принципам. Вы согласны со мной? — Будиловский промолчал. — Не согласны?
— Я думаю о другом, — очень тихо сказал Будиловский. — О своем праве…
В тот вечер он рассказал о себе Боброву все, не понимая только, зачем он это делает, когда даже Сережка Ильин ничего не знает о нем. Все, все, ничего не скрывая, — об университете, о Наташе, о той статье, о смерти ученого, о Наташиной записке — вот она, всегда с ним: «Не пиши мне, не звони… Есть люди, которые не имеют права на любовь…» И еще — о Коптюгове, о том, как Коптюгов сам уговорил его написать этот очерк — «Бог огня», и о других статьях, которые он писал за него, и как Коптюгов требовал, чтобы он протащил как следует его мать и отчима, и о Сережке Ильине, как тот вволю поиздевался над тем, что он работает на Коптюгова. И, когда он замолчал наконец, боясь поднять глаза на расхаживающего по номеру Боброва, тот остановился перед ним.
— Жаль, — задумчиво сказал он. — Жаль, что у меня так мало времени… Хотел бы я познакомиться с твоим Коптюговым.
Будиловский удивленно поглядел на него. Он говорит о Коптюгове, а не обо мне? Ему стало досадно: значит, зря рассказывал… Конечно, зря: чужой, совсем незнакомый человек… Но Бобров словно бы угадал его мысли и, протянув руку, помог Будиловскому встать.
— Тебе завтра рано на работу, Саша, и я тоже улетаю утром. Но вот тебе мой адрес — пожалуйста, пиши, звони, будешь в Москве — обязательно приходи и живи у меня сколько влезет. Что же касается твоего права… Права писать, права на любовь… я думаю, ты достаточно был беспощаден к самому себе и вернул такое право. Но никогда не тащи наверх честолюбцев и карьеристов. К сожалению, это наша общая вина: скольких паршивых людишек мы еще поднимаем на щит! Ну?
Он крепко пожал Будиловскому руку и, уже открыв дверь, добавил:
— И не бойся Коптюгова, Саша, хотя такие, как он, ох какие сильные люди! А почему?
— Почему? — спросил Будиловский.
— Потому что вроде бы тоже рабочие, — недобро усмехнулся Бобров.
23
Ильин не любил поздних звонков: каждый раз ему казалось, что в цехе что-то произошло, и он шел к телефону, уже заранее подготавливая себя к очередной неприятности. В этот вечер ему позвонил Нечаев и весело сказал, что металлурги могут спать спокойно. Ильин спросил:
— Есть выводы комиссии?
— Да. Конструкторский просчет в замковой части. Только что мне звонил из Москвы директор, так что все волнения позади.
— Спасибо, Андрей Георгиевич.
Его тронуло, что Нечаев не стал ждать утра, а позвонил сразу же, как только сам узнал о результатах работы комиссии. В этом было что-то такое неожиданно доброе и заботливое, что Ильин, не избалованный заботливостью, подумал: это от души или урок мне? Впрочем, думать было некогда. Сначала он позвонил Штоку, потом Эрпанусьяну. К телефону подошла его жена: нет, Тиграна нет дома, он сегодня в ночной смене. Тогда он позвонил в цех, и Тигран, подняв трубку, недовольно сказал:
— Подождите.
Должно быть, он держал трубку в руке, потому что Ильин отчетливо слышал каждое его слово. Другой же голос был отдален, очевидно тот, с кем разговаривал Тигран, находился в другом конце комнаты.
— …ну и что? — слышал Ильин. — У тебя же график перед носом висит… Это меня не касается, это твой вопрос… Вот и делай, что хочешь. А я что, по-твоему, сталь к себе в карман лить буду?
«Второй — Малыгин», — подумал Ильин.
Эрпанусьян говорил громко, сердито, и Ильин словно видел его лицо — темное, с небритыми щеками (к вечеру они успевали обрасти), с выкаченными черными глазами — и видел, как кривит рот Малыгин.
— Все! Я не могу тебя покрывать, понял? А хоть сам становись… Что я утром буду Ильину докладывать? (Малыгин что-то сказал). Ну, с тобой разговаривать, как с сытым ишаком… Я тебе правду говорю. Тебе бы только поскорее спихнуть отливки…
Ильин положил трубку. Он не хотел подслушивать дальше этот разговор, все было ясно и так: Малыгин не обеспечил подготовку форм и сегодня ночью сталь будут разливать по изложницам и еще «пи́сать» в трубки, а завтра Малыгин начнет наверстывать то, что обязан был сделать вчера. График-то действительно у него под носом.
Но ведь что главное: оправдываться ему сейчас уже нечем! Земледелка начала работать как раз перед Новым годом, все вопросы снабжения отлажены как часы — вот и весь ты тут, Малыгин! Голенький! Раньше-то хоть на меня мог валить свои собственные грехи.
Ладно, разберемся завтра. Сейчас у него даже не было злости на Малыгина. Впервые за несколько недель напряженного ожидания он почувствовал, как легко стало дышать, и он улыбнулся про себя: должно быть, такое же ощущение испытывает человек, без вины побывавший под следствием. Ильин пошел на кухню, достал из буфета початую бутылку коньяку — полбутылки так и оставалось с Нового года, — плеснул в чашку и выпил. Что ж, за это не грех и выпить! И через минуту уже сидел возле телевизора, один, блаженно вытянув ноги. Надежда придет поздно — сегодня она дежурная машинистка, Сергей гоняется где-то со своими дружками-приятелями и тоже, наверно, заявится к полуночи… Он взглянул на часы — было начало одиннадцатого — и услышал шорох ключа в замочной скважине. Вернулся Сергей.
— Так рано? — спросил Ильин. — Не заболел ли ты, ребеночек, часом?
— Часом нет, — ответил Сережка, поеживаясь и потирая замерзшие руки.
— Где был, что видел? — спросил Ильин, уже отвернувшись к телевизору. В последнее время они разговаривали не часто, и Ильин жалел об этом, но не замечал, что Сережка словно нарочно старается уйти по вечерам из дома. Если бы он заметил, то, наверно, переполошился. Такого еще не бывало.
— Так, — отозвался Сережка. — Всякие интересные встречи. Ты знаешь, что Лена Чиркина уезжает?
— Потрясающая новость! — спокойно сказал Ильин. — Замуж выходит, что ли? Иногда это с ними случается.
— Я серьезно, батя, — тихо сказал Сережка. — Она же чудесная девчонка…
Ильин быстро поглядел на него. До сих пор он видел их вместе один раз, и то на фотографии — там, в партбюро, у Воола, и вот сейчас странным образом они снова как бы оказались рядом. Догадка, в которую он не мог и не хотел поверить, словно обожгла его: он мгновенно связал и ту фотографию, и только что сказанные Сережкой слова, и торопливые слова Ольги о Лене Чиркиной, о том, что она в больнице…
— Что же ты, любишь ее?
Он спросил об этом через силу, и не потому, что такой разговор у них случился впервые: Ильин знал, что рано или поздно, а он все равно будет. Ему трудно было спрашивать: сейчас он просто-напросто испугался правды, потому что за этой правдой могли оказаться и грязь, и подлость.
— Не знаю, — сказал Сережка. — Я ее встретил сегодня, и она сказала, что уезжает…
Он не думает ни о чем, кроме того, что она уезжает, отметил Ильин.
— Куда? — спросил он.
— На Север, к брату. Брат у нее на Севере служит, военный моряк. Я ей говорю: что ты, дурочка, будешь там делать? Полярная ночь и все такое…
— А почему она уезжает, ты знаешь? — перебил Ильин, не сводя с сына глаз. Если знает, он хоть чем-то да выдаст это. Но Сережка покачал головой. Уезжает — и все. Поругалась с Генкой, наверно.
— С каким еще Генкой?
Теперь уже Сергей удивленно поглядел на отца.
— Тебе это так интересно, батя? С Усвятцевым.
Ильин еле удержался от того, чтобы не вздохнуть, не засмеяться облегченно, не показать, какая тяжесть пролетела мимо него. Как кирпич, сорвавшийся с крыши.
— Мне показалось, что это очень важно для тебя, — ответил он. — А что важно для тебя, всегда было важно и мне. Значит, она с этим Генкой…
— Ладно, все, батя, конец, перехожу на прием.
Он встал и ушел на кухню. Ильин слышал, как он наливает воду в чайник, зажигает газ. Во всем теле Ильин ощутил сейчас отвратительную дрожь. Но все-таки он тоже поднялся и пошел к Сережке, сел и придвинул к себе чашку.
— Нальешь и мне заодно, — сказал он. — Мы никогда не говорили с тобой на такие темы, Сережка. Конечно, матери и мне вроде бы еще рановато в бабки и дедки, но…
— У нее не может быть детей, — сказал Сережка.
…Когда он сегодня уговаривал ее остаться, не уезжать, Лена молчала. Они спрятались от холода в кафе, хотя Лена очень не хотела идти туда, но Сережка все-таки настоял на своем. Вдруг, когда они уже сели за столик, Лена спросила: «Я тебе нравлюсь?» — «Да». — «Ты растерялся и покраснел, — сказана Лена. — Значит, не соврал. Жалко». — «Чего жалко?» — «Всего, — ответила она, — маму, папу, работу, тетю Олю, даже немножечко тебя… Не смотри на меня так, пожалуйста. Ты же знаешь, что у нас было с Генкой…» Он кивнул. «Ну вот, а теперь все, и я должна уехать, потому что… потому что у меня не может быть детей. Чего ты опять покраснел, глупенький?»