Он всегда стремился к таким людям, еще в школе, стараясь чаще быть на виду, но это ему удавалось не всегда, потому что там больше любили отличников, а он никак не мог дотянуться до отличников. Но какое было счастье нести на празднике знамя пионерской организации! Тут уж назначали именно его, самого сильного, и как здорово было идти впереди, когда все остальные — мелюзга, очкарики, слабаки — шагали сзади!
В армии было иначе. Строгого и исполнительного сержанта заметили очень быстро, на всех сержантских совещаниях ставили в пример другим, офицеры были спокойны, если на дежурство заступал Коптюгов. У него не бегали в самоволку. У него не сачковали и не прикидывались больными. Не все было приятно в воспоминаниях Коптюгова: он не любил вспоминать, как один солдат — Халид Гиятуллин — пожаловался ему на боль в животе, Коптюгов сказал: «Ну, у меня это не пройдет. У меня хорошее лекарство есть — строевая. И чтоб больше я никаких жалоб не слышал!» Через два дня Гиятуллина увезли в город на вертолете с перитонитом. Еле спасли. В часть он не вернулся. Коптюгова пожурили малость — тем дело и кончилось. Через полгода, перед самой демобилизацией, он случайно услышал, и, конечно, дослушал до конца, разговор двух офицеров — командира батальона и заместителя по политчасти:
«Ты что, предложил Коптюгову остаться на сверхсрочную?»
«Да. А что?»
«А то, что солдаты его терпеть не могут. Как будто для тебя это новость. Или хочешь жить спокойно за счет жестокости?»
«У нас армия, а не детский садик».
«У нас Советская Армия», — поправил его замполит.
В последнюю перед демобилизацией ночь, когда ребята уже не могли уснуть и вся казарма гудела от голосов, Коптюгов приказал — спать. И один из самых безмолвных, самых спокойных, к кому Коптюгов даже при большом желании никогда не мог придраться, закинув руки за голову и мечтательно прикрыв глаза, обложил Коптюгова таким матом, что было видно — он счастлив, что доставил сам себе это удовольствие. А утром, видимо сговорившись, ни один не подал ему на прощание руку…
Плевать!
С годами Коптюгов понял, что можно делать, чего нельзя, а если нельзя, но хочется, то как можно сделать то, чего нельзя. На том заводе, куда он приехал вместе со своим армейским приятелем — тоже сержантом, он долго приглядывался, примерялся к обстановке, и его снова заметили, избрали в комитет комсомола — и сорвался!.. На чем сорвался-то, — удивительно, какой еще дурак был! — на тех же самых своих сержантских привычках! И на следующей же комсомольской конференции получил сто двадцать два против, больше половины… Уехал в другой город. Работал, как слон. Третий, четвертый, пятый разряд…
Дикторша объявила, что самолет идет на посадку, и встречающие двинулись к выходу. Одна из тех девушек, которых он заметил раньше, попыталась пройти впереди него, но Коптюгов легонько придержал ее. Это был непорядок. Сначала должны пройти секретари и он. Девушка удивленно поглядела на него снизу вверх, но промолчала.
Он не ошибся: эта невысокого роста, с неприметным, в общем-то, лицом девчонка действительно оказалась переводчицей, и уже у трапа бойко залопотала по-французски. Подошла очередь говорить Коптюгову, — из того, что перевела гостям девушка, представляя его, он понял только «мсье Коптюгов», и гости негромко зааплодировали, с любопытством разглядывая его. Он высился над ними — без шапки, со всклокоченными, как всегда, волосами, большой, словно налитый нерастраченной силой, и сам чувствовал в себе эту силу, приподнимающую его все выше и выше.
Снова были аплодисменты, когда он повел рукой и пригласил гостей в город, и группа тронулась к автобусу.
— Рогова! Где Рогова? — спросил кто-то.
Та девушка-переводчица, заговорившись с кем-то из французов, отстала и, услышав, что ее зовут, побежала вперед. Коптюгов поглядел на нее внимательней и, повернувшись к идущему рядом с ним секретарю горкома комсомола, спросил:
— Эта Рогова случайно не родственница?..
— Дочь, — кивнул тот, недослушав Коптюгова.
Французы не интересовали его, тем более что они сидели впереди и Коптюгов не видел их лиц.
Он разглядывал Рогову, которая стояла с маленьким микрофоном в руке, что-то говорила гостям, показывая за окна автобуса, и головы послушно поворачивались вправо и влево, словно повинуясь ее движениям. У нее был очень звонкий голос, и она картавила. Коптюгов видел, как она откинула капюшон и сразу стала похожей на мальчишку, потому что у нее были коротко стриженные рыжеватые волосы, а брюки лишь подчеркивали это сходство. Что-то рассказывая, она несколько раз поглядела и на Коптюгова — точно так же, как глядела на всех, никак не выделяя его взглядом из остальных, кто ехал сейчас в автобусе. «Запомнила или забыла? — с досадой думал Коптюгов. — Ничего, у меня еще есть время — целый день…»
Потом весь день он старался держаться ближе к этой девушке — в музее, в Доме дружбы, в институте… Ее звали Лиза. И французы и они вместе обедали в гостиничном ресторане, Коптюгову удалось сесть рядом с Лизой, и смущенно и неуклюже он ухаживал за ней.
— Давайте я буду переводить. А вы пока поешьте как следует.
— Вы знаете французский? — спросила она, не поняв шутку.
— Я знаю только русский и то со словарем, — ответил Коптюгов. — Мне ведь не довелось много учиться. Школа, потом армия, потом завод… А вы здорово говорите по-французски! Даже картавите, как они. Я сначала подумал — это у вас от природы…
Их то и дело перебивали, Роговой надо было переводить. Все-таки Коптюгов успел узнать, что она студентка четвертого курса пединститута.
Он выступил на вечере, и снова было приятно услышать, как его представляли и гостям, и нашим студентам: «Известный рабочий, сталевар с завода газовых турбин…» Один из гостей спросил о чем-то Рогову, она ответила и повернулась к секретарю горкома комсомола. Коптюгов услышал:
— Мишель удивился, когда я сказала «известный рабочий». Он говорит — бывают известные артисты, политические деятели, космонавты и даже гангстеры, но «известный рабочий» он слышит впервые. Ты хочешь ему что-нибудь сказать?
— А пусть Коптюгов скажет сам. Скажите, Костя.
Это предложение было неожиданным, оно сбивало Коптюгова: то, что он писал накануне и запомнил почти слово в слово, теперь надо было переделывать на ходу. Ну что ж, так и начнем тогда — с известности…
Он говорил легко, просто, не прислушиваясь к самому себе, и уже знал, видел, чувствовал каждой своей клеткой, что его слушают с интересом, внимательно и дружелюбно, а может быть, даже и с некоторым удивлением. Правда, сначала он, улыбнувшись, попросил прощения за то, что не оратор, говорить не мастак (из зала кто-то крикнул: «Все не мастаки!»), но скажет по-своему, как думает. Так вот, друг Мишель (он поглядел на маленького черноголового француза) не понимает, что такое «известный рабочий»… А между тем у нас людей ценят по труду, и рабочая слава у нас — самая почетная и прочная. Привел несколько примеров, начиная со Стаханова. Дальше все было проще — дальше он просто повторил то, что писал вчера дома. И пошел на свое место под аплодисменты. Секретарь горкома комсомола незаметно показал ему большой палец.
Он мог бы ликовать сейчас — ведь все получалось так здорово, лучше не придумаешь! Но что-то подсказывало Коптюгову: подожди, еще рано, ты еще не все сделал сегодня, ты еще можешь шагнуть сразу через три ступеньки, только не торопись, не спугни ту единственную возможность, которая совсем рядом, вот она — и тогда… У него перехватило дыхание. В конце концов, я ничем не рискую. Чего я вдруг испугался?
После вечера они отвезли французов в гостиницу. Час был уже поздний, и Коптюгов сказал Лизе:
— Вы разрешите, я провожу вас?
— Зачем? — удивилась она.
— Для собственного спокойствия, — сказал Коптюгов.
— Проводите, — пожала она узенькими плечами.
На улице было морозно, и Коптюгов сказал, что надо бы схватить мотор. Лиза фыркнула:
— Вот еще! Я отлично обхожусь автобусом.
— Давайте обойдемся автобусом, — засмеялся Коптюгов, чуть откидывая голову. — А вы, оказывается, ершистая!
— А вы, оказывается, наблюдательны, — в тон ему ответила Лиза. — Можете взять меня под руку, между прочим.
В автобусе тоже было холодно. На стеклах, покрытых толстым мохнатым инеем, виднелись надышанные дырочки, отпечатки ребячьих ладошек, даже надпись: «Эдька, я тебя жду». Лиза села, зябко запахивая полы пальто.
— Вас знобит, — тревожно сказал Коптюгов. — Хорошо бы, как приедете, чаю с малиновым вареньем.
— Ерунда, — ответила Лиза. — Просто я сегодня впервые в жизни разговаривала с настоящими французами, так что это у меня чисто нервное. Французы не любят, когда на их языке плохо говорят. Поэтому сегодня у меня было что-то вроде экзамена.
— Выдержали?
— Старалась. А вас, между прочим, тоже знобит, по-моему.
— Ну, я-то привычный!
Он рассказал ей, каково было в армии, особенно во время зимних учений, — и ничего, даже самым паршивеньким насморком никто не болел. Да и сейчас, в цехе, тоже: спереди печь жарит так, будто к чертям в гости попал, а сзади холодный ветер поглаживает… Он говорил об этом с улыбкой, ничуть не набивая себе цену, и тем не менее как бы давая понять свою силу.
— А вы перемените профессию, — сказала Лиза. — В какой-нибудь бухгалтерии всегда тепло и не дует.
«Она не говорит, а фыркает, — подумал Коптюгов. — Совсем как кошка».
— Зачем? — удивился он. — Мне моя работа нравится. Вам ведь нравится ваша?
— Вот вы уже и обиделись! — сказала Лиза. — Не обращайте внимания. У меня ужасный характер. Нам выходить.
Они прошли квартал, и Лиза показала на большой серый дом. Коптюгов начал стаскивать с руки перчатку, но Лиза сказала:
— Зайдемте ко мне. Отогреетесь немного.
— Удобно ли? Время-то позднее…
— Удобно. — Она поглядела на окна. — Мои еще не спят.
Вот оно! Дверь открывает немолодая женщина, и Лиза говорит с порога: