В начале августа в городе начали продавать грибы. Их продавали возле магазинов, разложив кучками на расстеленных газетах, — белые, подосиновики, подберезовики с черными, плотными шляпками — здесь их звали обабками. У Силина защемило сердце, когда он увидел эти грибы. Он не ходил в лес с детства. Те леса, которые он видел последние годы, были наполнены не грибами, а табличками, оставленными саперами: «Мины». К черту, решил он. В первый же выходной поеду за грибами. Он зашел в отдел главного механика — там уже несколько дней работала Кира, — вызвал ее в коридор и предложил смотаться в Громыхаловский лес.
— У тебя найдется лишняя корзинка?
— Конечно, найдется.
— Тогда с утра на вокзале.
Он подумал: обрадовалась Кира или не обрадовалась, что завтра они поедут в лес? Она была спокойна, вот и все.
В тот утренний час в вагоне было немного народу. Ехали в основном грибники да ягодники. Напротив Киры и Силина сел пожилой мужчина в гимнастерке со споротыми погонами и тремя желтыми нашивками за ранения. Свое ружье он повесил на крюк, вещмешок закинул на полку и вышел покурить в тамбур. Силин тоже достал папиросы.
— Ты посиди, я сейчас.
Он стоял в тамбуре. Пригородный поезд тащился медленно, он прикинул — до Громыхалова придется ехать минут сорок, не меньше.
— Где воевал, парень?
— На Третьем Украинском.
— Нет, — качнул головой тот. — Я на Втором Белорусском. Солдат?
— Старший лейтенант.
— Ого! — сказал тот. — Скажи на милость! А я вот до сорока дожил, и всего-навсего сержант.
— Бывает, — хмыкнул Силин.
— А ты уже семьей успел обзавестись? — кивнул на дверь вагона сержант. — Красивая у тебя жена.
Силин не ответил — пусть думает, что жена. Ему было даже приятно, что он так думает. Сержант оказался человеком разговорчивым. Еще до того, как они вернулись, Силин узнал, что семьи у него нет — погибла, и что устроился сержант на торговую базу, потому как у базы есть жилье, и что его уже обхаживают две бабенки — одна кладовщица и одна бухгалтерша, обе вдовые — так ведь это понятно…
— Конечно, понятно, — сказал Силин. — Только ты не спеши с этим делом, сержант.
— Ишь ты, молодой, да рассудочный! — сказал сержант. — Да тебе-то что, тебе сейчас все просто…
Он сказал это с такой тоской, что Силину показалось — вот-вот заплачет человек. Истосковался, извелся, измучился одиночеством — сейчас сотни тысяч таких, не меньше. Они вернулись в вагон, и неожиданно для себя Силин спросил у Киры, как, должно быть, положено спрашивать молодому мужу:
— Соскучилась или не успела?
— Успела, — сказала Кира. — Даже ружье разглядела. Очень красивое.
— Трофей, — усмехнулся сержант. — Я-то и до войны охотился, тулка у меня была, двенадцатый калибр. А это на брошенной усадьбе нашел. Немного тяжеловато, но зато — красота!
Они поговорили о трофеях («Как же ты, старшой, без трофеев приехал?»); об охоте («Я был в заповеднике, где Геринг охотился, — ну, богатство, доложу я вам!»); о погоде («В России любая погода своя, а там в дождь зубы начинают болеть») — и поезд пришел в Громыхалово.
— Ни пуха ни пера, — сказала Кира сержанту. — Кажется, так положено?
Они пошли в другую сторону и через минуту уже забыли о своем попутчике. Впрочем, Силин, косясь на девушку, идущую рядом, подумал: «Жена?.. Как странно… А ведь тебе хочется, чтобы она была твоей женой».
Находя гриб, Кира вскрикивала. Грибов было много. В тот год их было навалом, и старухи на рынке качали головами: война кончилась, а эта примета уж непременно к войне, господи, спаси и помилуй.
Они одновременно увидели целое семейство белых, но ни Силин, ни Кира не бросились снимать грибы. Они смотрели друг на друга. Казалось, Кира чего-то ждала. Где-то далеко подряд, дуплетом, хлопнули выстрелы, и Силин опомнился первым.
— Сержант шурует, — сказал он. — Бери, твоя находка.
Кира не двинулась. Они стояли друг против друга, и Силин почувствовал, что сейчас что-то должно произойти.
— Ты позвал меня в лес за грибами? — спокойно спросила Кира.
— Да, разумеется. Отличная будет жареха. И посушить можно.
— Не надо, Володя, — сказала Кира. — Ты же все прекрасно знаешь… Знаешь ведь? Зачем же тогда все так…
…Лес и девушка в лесу. Ее лицо почти рядом. И снова ощущение, как во сне, когда летишь и чуть кружится голова. И еще — тишина, и пахнет прелым листом, хвоей, грибной плесенью — полузабытыми запахами детства, такими спокойными, что даже не верится, что они сохранились после такой войны. Но это ощущение продолжалось недолго; Силин смахнул с себя его колдовство. Будь что будет. Он мужик, а не тряпка. К чертовой матери лысенького доцента. Про Кирку — все правда; он видел, как она напряжена сейчас, и надо быть идиотом, чтобы искать в жизни что-то другое. Иначе будешь таким же одиноким, как этот сержант. Она тебя любит, какого же еще рожна… Силин протянул руку, и Кира положила на нее свою.
…Ее лицо почти рядом, тревожное и счастливое, и глаза закрыты. Потом они медленно, очень медленно открываются. В них можно утонуть. У нее мягкие губы, когда она легко дотрагивается до его губ.
— Ну вот и все, — говорит она.
Силин долго смотрит в небо, пробивающееся через желтеющую листву. Чувство покоя так сильно, что он невольно, по старому, выработанному годами недоверию к покою, прислушивается к лесной тишине.
— Ничего не все, Кирка. Это только самое начало, глупенькая.
И снова она касается его губами, и вдруг плачет, плачет — так неожиданно, так счастливо плачет, уткнув лицо ему в грудь, в старую гимнастерку, и охватывая его руками…
На станцию они вернулись уже к вечернему поезду. Еще издали Силин увидел сержанта, тот сидел согнувшись на обломке кирпичной стены, курил и глядел себе под ноги. Когда Силин окликнул его, сержант поднял голову.
— А, это ты, старшой! Я думал, вы уже давно уехали.
— Как успехи? — спросил Силин. Он кивнул на вещмешок. — Не продашь утятинки? Я слышал — ты два раза стрелял.
У сержанта было измученное лицо.
— По радио передавали — американцы на Японию какую-то атомную бомбу сбросили, — сказал он, показав пальцем на репродуктор, висящий на полуразрушенном здании станции.
— Ну и пусть, — сказал Силин. — Так как насчет утятинки, сержант?
— Нету утятины, старшой. На вот, возьми себе. Просто так.
Он взял ружье и протянул Силину.
— Да ты что, сержант?
— Возьми, старшой, — тихо сказал сержант. — Я по пустой консервной банке палил. Не могу я больше убивать…
Он сунул ему в руки свой «зауэр» и, закинув мешок за спину, ушел. Так, с ружьем и двумя корзинами, Силин и пришел в школьный флигелек.
Анна Петровна была дома и что-то шила, придвинув лампу. Кира вошла первой, и Анна Петровна, отложив шитье, потянулась к корзинам: ну, как у вас, какой улов? Кира остановила ее. Она взяла мать за плечи и повернула ее к Силину.
— Это мой муж, мама.
— Да, да, — сказала Анна Петровна, часто-часто кивая. — Да, да, конечно…
— Все будет хорошо, мама.
— Да, да, конечно, все будет хорошо… Вы, наверное, устали, я сейчас…
Она заметалась по комнате, хватая то ненужное ей шитье, то поправляя скатерть на столе, и вдруг кинулась к Силину. Маленькая, седая, она обняла его и, заглядывая снизу вверх в глаза, сбивчиво заговорила:
— Мальчик мой… Родной мой… Только будьте счастливы, слышишь? Только будьте счастливы…
Сейчас ее уже не было. Она умерла пять лет назад от инфаркта. За день до ее смерти Силин пришел в больницу, и она попросила Киру выйти. Силин сидел рядом с Анной Петровной, держа ее сухую руку в своей, и пытался не давать ей говорить, шутил, что после ее выздоровления они еще топнут ножкой как следует, но Анна Петровна даже не улыбалась его шуткам.
— Погоди, — сказала она. — Я не собираюсь умирать, но все может быть, Володя. Я хочу просить тебя только об одном — никогда не суди Киру строго. Она хороший, добрый человек, но разве она виновата, что я не давала ей ничего делать? Виновата я… — Ей трудно было говорить так много сразу. — Всю жизнь за моей, а потом и за твоей спиной… Я же знаю, вижу, что ты иногда бываешь недоволен Кирой… Ну да, разбросанная, несобранная, неумейка… Ты обещаешь мне не сердиться на нее?
— О чем вы говорите, Анна Петровна!
— Когда была я… — сказала она, и Силину стало страшно, что человек говорит о себе — «была». — Когда была я, все было иначе… Теперь вы останетесь вдвоем, и…
Она не могла больше говорить.
Назавтра она скончалась.
И вот тогда Силин действительно почувствовал, что, оставшись с женой вдвоем, он словно бы вступает в другую, более сложную и напряженную жизнь, чем была до сих пор, и что дом держался на Анне Петровне, и что сорокапятилетней женщине трудно, очень трудно учиться делать то, что так хорошо умела делать Анна Петровна…
Он услышал шорох ключа в двери, но не поднялся. Он лежал и слушал, как Кира снимает туфли, вешает плащ, потом что-то стукнуло — это она, наверно, положила на тумбочку сумку с продуктами. Сейчас она войдет сюда, ее домашние туфли здесь. Ему не хотелось вставать и нести эти туфли в прихожую.
— Ты не спишь? — спросила, входя, Кира. Он поглядел на нее даже с каким-то любопытством. Было невозможно сравнить ту Киру, которую он вспоминал только что, с этой сильно располневшей, в очках, которые, впрочем, очень шли ей, и с аккуратной парикмахерской прической вместо той, прежней пепельной копны. — А я была у Коли, просидели весь вечер. Алешка совсем не похож на себя, верно?
Он смотрел, как Кира движется по комнате, надевает туфли, начинает расстегивать кофточку, — и отвернулся. Он гнал от себя другой образ, который возник совсем некстати, и ему было неприятно, что этот другой образ появился именно тогда, когда вернулась Кира…
— Ты бы могла и позвонить хотя бы, — сказал он и тут же подумал: зачем я ворчу? Не позвонила — ну и хорошо, что не позвонила.
— Не сердись, — ласково сказала Кира. — Я не хотела тебе мешать.