— Ну, молодец, — повторил он. — Я думал, ты целую неделю дрожать и отлеживаться будешь.
— Очень надо, — пожала плечами Лида. — Прошлой осенью за мной росомаха увязалась, и то ничего, как видишь.
Она не соврала. Прошлой осенью за ней действительно шла росомаха. Лида слышала ее неприятный, резкий голос, но она просто не знала, что это за зверь. Рассказала отцу, тот побледнел и молча вышел. Через два дня он сам убил росомаху, выследив ее около лесоповала.
Все теперь встало на свои места: они были на «ты», и Лида помнила, что у Бочарова сильные руки — он легко снял ее с той корявой сосны, — и ей нравилось отрицать свой испуг, хотя хорошо знала, что Бочаров видел, как она перепугана, и все-таки хвалит ее!
Она не знала, что уже несколько месяцев его преследует одно видение: стоит лишь закрыть глаза, и вот она, березовая роща, косые солнечные лучи обтекают стволы берез, и те кажутся розовыми, а меж стволов мелькает девичья фигурка. Скрылась за розовым стволом — снова появилась — опять скрылась, и вот опять она — идет, размахивая портфельчиком, и даже напевает что-то. Тогда Бочарову показалось, что он подглядел какую-то тайну. Девушка, и эти березы, и эти солнечные лучи были в том прямом родстве, о котором он прежде даже не догадывался. Он не окликнул Лиду, словно испугавшись, что его голос сможет разрушить это видение. А потом, стоило только вспомнить, как снова и снова его охватывало странное, ни разу в жизни не испытанное волнение перед этим внезапно возникшим образом: мелькание света — стволы сосен — и она, Лида…
Тогда он был в наряде, и Лида не заметила ни его, ни его напарника, с которым Бочаров просматривал систему. На них были пятнистые маскировочные «лягушки», и Лида прошла в каких-нибудь тридцати шагах, даже не подумав, что ее кто-нибудь видит.
— А ничего девчонка, — сказал тот, второй. — Ты как на этот счет?
— Замолчи! — тихо и яростно сказал Бочаров.
Майор Савун принадлежал к той, нынче уже редкой, части офицеров, которые прочно оседали на заставах и которых пугала даже самая мысль о возможных переменах в судьбе. Этой заставой он командовал пятнадцать лет, и она всегда была отличной, всегда на виду: ее номер и имя начальника, разумеется, неизменно упоминали на всех совещаниях, и сюда постоянно ездили корреспонденты. Майор давно привык и к своему дому, и к своему неизменному положению; привыкла к этому и его жена. Но годы шли, и хочешь не хочешь, а надо было привыкнуть и к другому — к мысли, что Лида закончит школу и уедет учиться. Вот к этому привыкнуть было никак невозможно, и стоило только подумать об этом, как в душе Савуна образовывалась некая пустота. Вдруг, казалось бы ни с того ни с сего, начинала плакать жена, тогда Савун не выдерживал и набрасывался на нее. Чего реветь? Лида — взрослый, самостоятельный человек, все умеет делать сама, не белоручка, жить будет в общежитии — подумаешь! — и ничего с ней в городе не случится. А у самого на сердце была та самая пустота, и сердился он на жену скорее всего из желания уговорить и успокоить самого себя.
Лида хотела стать учительницей, преподавательницей литературы. Ее выбор оказался стремительным, как, впрочем, и все, что она делала: педагогический институт, литфак. Возможно, в этом выборе была повинна Анна Игнатьевна, жена бывшего замполита, который сейчас тоже командовал заставой в том же отряде. На этой заставе она прожила два года, работала учительницей в Новой Каменке, и тогда Савун вообще не знал забот. Каждое утро Анна Игнатьевна выводила из сараюшки свою «Яву», Лида забиралась на заднее сиденье, — в шлеме поверх шерстяного платка, все честь по чести! — и обе уезжали.
Лидка, дуреха, ходила за ней, как цыпленок за наседкой. Потом, когда их перевели, Лида начала переписываться с Анной Игнатьевной, хотя вполне можно было хоть сто раз в день говорить с ней по телефону. Однажды Савун спросил дочку, о чем пишет Анна Игнатьевна, и та отдала ему пачку писем. Савун прочитал только одно: «Ты всегда помни о самом главном: человек, если он хочет действительно быть человеком, обязан отдавать себя другим. Вот ты мне пишешь, и я счастлива. Значит, я что-то сумела отдать тебе». Нет, майор, в общем-то, не беспокоился — дочка росла правильно. А вот то, что она окажется далеко, и что он не сможет видеть ее каждый день, и что вокруг нее будут незнакомые люди, — это заставляло Савуна нервничать уже сейчас, и втайне он надеялся, что Лида не пройдет по конкурсу — вот и отлично, устроится работать в Новой Каменке и станет учиться на заочном. Эту мысль, скорее — тайное желание, он никогда не высказывал вслух, зная, что жена накинется на него с упреками, хотя сама стоном стонет оттого, что Лида уедет в Большой Город.
Радовалась предстоящему отъезду только Лида.
За всю свою жизнь — за семнадцать с половиной лет — она была в Большом Городе четырежды, и то мельком, проездом, от поезда до поезда. Тогда это было лишь интересно, как нечто незнакомое. Потом размеренность нынешней жизни начала ее тревожить. Безотчетная тревога — она сама не могла бы объяснить ее первопричину. Однажды она пошла ловить рыбу с приезжим журналистом, тот шел и всю дорогу изумлялся: утки летят! Ну и что? Их здесь пруд пруди. Вот эти, с белыми подкрыльями, — крохали. Да что там утки, когда вчера лисица утащила у них кролика. А вон там, в камышах, живет выдра, сама видела. Корреспондент вытащил окуня граммов на четыреста, и у него дрожали руки, а Лида фыркнула: этой весной она тягала язей по полтора-два килограмма, мать насолила почти полную бочку…
Мечта о Большом Городе была недавней. До сих пор она с удовольствием возилась со всякими грядками и клумбами, с удовольствием ловила рыбу, с удовольствием готовила, мыла, сушила грибы, а оказавшись в лесу, подолгу глядела, как белка натыкает на сучок шляпку боровичка — чем не хозяйка! Даже Новая Каменка — большое село, где она училась, — казалась ей неприятно отличной от того дома, в котором она жила. Многое там было хуже. Машины поднимали пыль; по субботам в селе горланили пьяные и возле клуба начинались драки; девчонки — ее ровесницы — щеголяли в коротеньких юбчонках — мода, а ей не нравилась эта мода; многие разговоры велись о том, как и где лучше устроиться после школы, чтоб зашибать, а не вкалывать. Конечно, так говорили не все, но она не раз чувствовала свое превосходство над такими соучениками именно потому, что у нее было слишком много своего — та душевная прочность, заложенная в ней с детства, которую она, быть может бессознательно, оберегала от всего дурного, с чем волей-неволей приходилось соприкасаться в жизни.
И бог весть откуда появившаяся тоска по Большому Городу вдруг оказалась неожиданной, сладкой и щемящей, как влюбленность.
Утки, выдры, лоси, белки, росомахи — в городе это все в зоопарке. Зато там музеи, институт, театры, кафе «Огонек» (он же «Лягушатник» или еще — «Ангина»), толпы на улицах, десятки новых людей и новых встреч, совсем другое дело, другая жизнь, начало той пользы для других, о которой ей писала Анна Игнатьевна. А мама? Мужняя жена, всю жизнь — ему да ей, Лиде. Ну разве что только организует всякие вечера на заставе да вмешивается в солдатский быт: учит поваров готовить пироги и сама варит варенье на всю заставу. Она написала об этих своих мыслях Анне Игнатьевне, ответ пришел быстро. «Ты еще не понимаешь, что мама совершает свой человеческий подвиг. Ведь любовь — это подвиг, если хочешь знать! К сожалению, я с тобой еще ни разу не говорила об этом… А маме твоей очень нелегко жить, но ты этого просто не замечаешь и, наверно, удивляешься — с чего это я взяла? Знаешь ли ты, что она когда-то хотела стать врачом и только потому, что любовь к мужу и ребенку оказалась сильнее, простилась со своей мечтой?» Впервые Лида не согласилась с Анной Игнатьевной. Жить, как мама, — подвиг? Все сильнее, все отчетливее ей виделся Большой Город, а остальное, в том числе дом и домашние, отступало куда-то в ее мыслях о будущем, не участвовало в них, существовало только в будущих письмах, а пока она нетерпеливо готовилась к выпускным экзаменам, наперед зная, что золотая медаль обеспечена и, стало быть, конкурса не очень придется бояться. Письмо Бочарова чуть потревожило ее. Алешка — отличный парень, но это и все. Отец ходит за ним следом и уговаривает остаться на сверхсрочную или насовсем в погранвойсках. Как-то дома, за столом, он сказал:
— Двадцатый срок на гражданку провожаю, а никого так не жалко отпускать, как Бочарова. По-моему, бабы таких уже не рожают.
Лида вспыхнула. Ей показалось, что мать и отец заметили, как она покраснела. И почему покраснела? Подумаешь, черная жердь с двумя углями вместо глаз…
Почти перед самой демобилизацией — или «дембилем», как говорят солдаты, — майор Савун вызвал к себе сержанта Бочарова и, когда тот вошел в канцелярию, сказал:
— Бери машину, Родионова, Пучкова и Гришина и езжайте в Новую Каменку. Явитесь там прямо к директору совхоза Линеву. Знаешь его?
Директора совхоза Алексей знал. Вернее, не знал, а видел несколько раз, когда тот приезжал на заставу: здесь, в зоне, были совхозные покосы. Но зачем понадобилось ехать к Линеву, Алексей даже не догадывался, а спросить об этом у майора было как-то неловко. Он стоял, не уходил, и майор понял.
— Ну, вроде как на экскурсию, — сказал он. — Потом доложишь, как съездили.
Да экскурсию так на экскурсию.
В коридоре, куда он вошел с тремя солдатами, было пусто, только из-за дверей в конце коридора доносился раздраженный голос, слов было не разобрать, но Алексей почему-то решил, что это голос Линева, и открыл дверь.
Он не ошибся. Линев стоял, отвернувшись к окошку — спиной к двери, — и, прижимая трубку к плечу, листал какие-то бумаги и говорил громко, слишком громко — должно быть, слышимость была плохая:
— Ну и что, что еще май? У меня пять косилок КУФ-18 стоят, они и в июне тоже стоять будут… Насчет централизованного обеспечения запчастями мы только болтать умеем… Я не грублю, я дело говорю. У вас же двойное снабжение… Да так вот и получается, что двойное: одно — через техобслуживание, а другое — через отделы торговли. А наладчики ваши где? Да не можем мы сами. На косилке КПВ-3 двадцать точек смазки, тут и техник ногу сломит… Что, что?