— Есть там и ваша фотография, товарищ Силин. Мы горды, что сразу после Великой Отечественной войны именно вы возглавили заводской комсомол.
Несколько хлопков раздались в разных концах зала и тут же потухли, и Силин досадливо поморщился. Слишком уж сладко все это получилось у Бешелева. Ни к чему. И только тогда, когда Бешелев перешел к комсомольскому рапорту, он снова отключился и уже не слушал его.
Все-таки в перерыве он и Рогов пошли посмотреть на эти стенды. Там уже толпились делегаты, еще издали были слышны голоса: «А это ведь Петька Капустин!» — «Точно, он, а рядом Валька Морозова. Где она, надо позвать бы…» — «А это вроде Борька Коган? Борька, давай сюда!» Люди были седые, пожилые, но все равно те, кто был на этих фотографиях, так и оставались для них Петьками, Вальками и Борьками.
Они расступились, когда Рогов и Силин подошли к стендам, и на огромной фотографии (Бешелев расстарался!) Силин сразу увидел себя в той самой гимнастерке со споротыми погонами. Молодой парень глядел на него с фанерного щита строго и испытующе, словно хотел спросить через годы: ну, как ты сейчас?
— Ишь ты, какой гусар! — усмехнулся Силин самому себе. Рогов не ответил — или не расслышал. Он разговаривал с теми, кто стоял сейчас рядом, тоже узнавал своих старых знакомых и словно забыл о Силине.
Потом, сразу после перерыва, выступил Нечаев: коротко, по-деловому, даже, пожалуй, суховато, — грешным делом, Силин ждал от него большего. Чувство неприязни к Нечаеву снова шевельнулось в нем тогда, когда начальник цеха сказал о нетерпимом положении: занаряженные станки простаивают и вопрос кадров до сих пор остается первостепенным. Как будто он не знает, как мы бьемся с кадрами. Как будто я не жму каждый день на зама по кадрам. Было время — работники управленческого аппарата дружно двинули в станочники, и ничего путного из этого не получилось. Показушное было время, показушный почин. Сейчас такое не пройдет. А следующий выпуск станочников ПТУ дадут лишь на будущий год, и это тоже не выход: парни почти сразу уйдут на срочную, в армию…
И опять он не знал, что Званцев не слушает Нечаева.
Званцев думал о том, как все мы переплетены в жизни, как связаны между собой и как любой из нас словно подхватывает и продолжает жизнь всех других. Это не простое знакомство случайно оказавшихся вместе людей — это общество, в котором каждый на виду и нравственная прочность каждого видна как на ладони. Для Званцева одно это понятие — нравственная прочность — уже вбирало в себя все остальные человеческие качества. Он привык видеть в людях лишь ее большую или меньшую степень. Эта привычка начала складываться давно, в юношеские годы, а одной из причин такого видения людей оказался Нечаев.
Они никогда не были близкими друзьями, и Званцев порой жалел об этом. Возможно, в этом была его собственная вина. Во всяком случае, одну историю он, солидный человек, секретарь райкома партии, до сих пор вспоминал с чувством досады на самого себя, если не стыда.
Как-то раз они оказались вместе в студенческой столовой, и после обеда Нечаев провел по клеенке ребром левой руки, ссыпал хлебные крошки в ладонь правой и, как бросают пригоршню ягод, бросил крошки в рот. Это после хороших-то щей и котлет с картошкой! Званцев засмеялся. Может, еще одну тарелочку щец, а? Нечаев непонимающе поглядел на него.
— Ты о чем?
— Неужели не наелся? Вон, даже крошки собрал.
— Крошки? — переспросил Нечаев. — Да, конечно, крошки… Извини, пожалуйста. Но я ведь ленинградец…
Званцев резко оборвал смех.
— Это ты меня извини, — сказал он.
Через два года группу студентов направили на практику в Ленинград. Нечаев и Званцев оказались вместе, даже поселились в одной комнате пустующего на время каникул общежития Технологического института. Вечером Нечаев исчез. Он появился только утром, бледный, с распухшими красными веками. Званцев не стал его расспрашивать ни о чем, а когда кто-то из ребят с этакой ехидной ухмылочкой и подмигиванием сказал, что вот, не успели приехать, а Нечаев не то к знакомой бабенке подкатился под бок, не то на лавочке в Летнем саду прилег пьяненький, — Званцев крикнул:
— Замолчи!
Нечаев собрался уйти и на следующий вечер, но Званцев остановил его:
— Ляг и выспись. На тебе лица нет. Все понимаю, но нельзя же доводить себя до такого состояния.
Нечаев послушался и лег. Званцев лежал на соседней койке и боролся со сном. Заснул он только тогда, когда Нечаев перестал крутиться и послышалось его ровное дыхание.
В выходной день с утра Нечаев сам предложил Званцеву пройтись по городу.
— Только по городу, — сказал он. — В Эрмитаж или в Русский музей можешь пойти сам.
Они долго шли, сворачивали на какие-то улочки, потом на набережную канала, вдоль которого росли старые, обсыпанные пухом, дряхлые тополя. Наконец Нечаев остановился возле одного дома и очень просто, очень спокойно сказал:
— Вот здесь мы жили. Квартира девять.
И пошел дальше.
Опять улочки, и тополиный пух под ногами, и мостик с четырьмя златокрылыми грифонами — Званцев уже видел этот мостик на снимках и во многих фильмах.
— А здесь застряла военная машина, — сказал Нечаев. — Я тоже подошел подсобить… Ну, мне и подарили еловую ветку… Машина была укрыта ветками, должно быть для маскировки… Притащил ветку домой, достал елочные игрушки, а там, в коробке, — леденцы! Представляешь? Их до войны отец на елку вешал. Длинненькие такие, в фантиках. Мне на пять дней хватило, по две штуки в день…
Потом он махнул рукой в сторону: вон там была их булочная. Очередь выстраивалась с ночи, а он шел к самому открытию. Без пяти восемь, хоть часы проверяй, немцы начинали обстрел. Знали, что люди стоят возле магазинов. Все, конечно, разбегались, прятались, и он оказывался у дверей первым. Бесстрашие? Ерунда! Просто в таком, возрасте человек еще не верит в возможность собственной смерти.
Званцев подумал, что в ту первую ночь Нечаев ходил здесь, стоял возле своего старого дома, быть может даже у дверей девятой квартиры, и все как будто пережил вновь.
Когда они оказались на шумном Невском, он тихо спросил:
— Ну а потом? Потом что?
— Потом вывезли на Большую землю, — ответил Нечаев. — Этого я уже не помню. Меня подобрали на улице.
Он шел и все оглядывался, словно искал что-то или пытался вспомнить уже полузабытое.
— Где-то здесь должна быть… Две недели назад в «Огоньке» снимок видел… Кажется, там, дальше…
Здесь, в этой части Невского, было потише и малолюдней. Возле большого желтого здания фотографировались какие-то парни с «канадскими» коками по тогдашней моде, девицы с «конскими хвостами» — развеселые, хохочущие вовсю. Один такой парень встал к стене, раскинув руки, как на распятии, и, подняв голову, закатил глаза — его фотографировали, и все так и покатывались со смеху: ну Гарька, ну дает!
Званцев не успел остановить Нечаева.
Тот ворвался в эту странную группу, отшвырнул в сторону того парня, ударил в лицо другого, с фотоаппаратом. Аппарат упал на асфальт. Кто-то из тех ударил Нечаева. Тогда Званцев, не раздумывая, подскочил на помощь к Нечаеву и ответил на удар за него.
Тех парней было семь или восемь, их двое. Нечаев и Званцев стояли спиной к стене: хорошо — сзади не подберутся. Те парни пришли в себя и бросились на них, но уже бежал к ним милиционер, придерживая одной рукой кобуру, а другой держа у рта свисток. Собралась толпа, девчонки вытирали платочками кровь на лице своего приятеля. Нечаев сильно разбил ему губу.
— Хулиганье, — сказал кто-то. — Судить таких надо.
— Надо, — подтвердил Нечаев.
Милиционер потребовал, чтобы все прошли с ним в ближайший пикет, и тогда Званцев успел шепнуть Нечаеву:
— А почему мы все-таки дрались? — Он должен был знать это. Надо же как-то оправдываться в милиции.
— Обернись, — коротко сказал Нечаев.
Там, на стене, была надпись: «Граждане, при артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». И на металлической полочке под ней лежал букетик полевых ромашек.
— Жаль, — громко сказал Званцев. — Жаль, что мало мы им врезали, Нечаев…
Сейчас Званцев сидел и думал, что, наверно, если человек в детстве сталкивается с огромной несправедливостью, с годами в нем сама по себе вырабатывается нетерпимость даже к самой малой несправедливости. Таким выросло наше поколение, потому что там, уже далеко в детстве, была величайшая несправедливость — война, голод, холод, смерть — у одних страданий было больше, у других меньше. У Нечаева была блокада — больше некуда! Эта мысль о связи военного детства с духовной прочностью поколения поразила Званцева своей неожиданностью. Он прислушался к голосу Нечаева, спокойному, с легкой хрипотцой, и снова подумал: да, этот потянет. Кажется, здесь мы не ошиблись. Только, может быть, это надо было сделать раньше. Он умеет работать.
И снова вспомнил, как прошлой зимой он пришел в двадцать шестой цех. Там было холодно, отопление еще не работало, на станинах станков проступал серебряный иней. Тронешь, и отпечатывается вся пятерня. Званцев спросил у монтажников, где начальник цеха, они засмеялись и махнули в сторону огромной сушильной камеры. Званцев пошел туда — Нечаева не было. От камеры тянуло теплом. Должно быть, ее испытывали накануне. Он зажег спичку и заглянул внутрь: там на расстеленных газетах спал Нечаев, засунув руки в рукава и натянув на уши меховую шапку.
— Вы бы не будили его, начальник, — сказал, подойдя, один из монтажников. — Мы-то сменяемся, а он два дня не спавши…
— Слово имеет товарищ Бочаров, подготовиться товарищу Силину.
Конечно, это было чистой случайностью, что их фамилии оказались рядом. Прения по докладу уже кончались. После Силина собирался выступить Рогов, а там перерыв и затем выборы нового парткома.
Рогов смотрел, как Николай идет по проходу, вынимая из кармана сложенную пополам школьную тетрадку. Он заметил, что Бочаров спешит, чуть не бежит по проходу — наверно, это от волнения, он не мастер выступать. И лицо у него напряженное, и на трибуну он поднялся неуверенно — конечно, волнуется. Рогов улыбнулся, но Николай не глядел в сторону президиума и не увидел эту о