гда Кира приходила к Куликову, мальчишка стремительно кидался к ней, будто и не было у него никакой хромоты, обхватывал ее руками, закидывал голову на тонкой шее и счастливо глядел не отрываясь. Он будто любовался Кирой. Он молчал — и в этом молчании было все: «Наконец-то ты пришла. Я так ждал тебя. Почему тебя так долго не было? Посиди со мной хоть немного». И потом, когда они играли в шашки, Костик то и дело поднимал к ней сияющее лицо, забывал об игре — и любовался, словно говорил молча: «Как хорошо, что ты здесь. Не уходи. Ты такая необыкновенная…»
Все это вспомнилось за какие-то доли секунды. Но Кира должна была еще постоять у окна, чтобы справиться и с волнением и с этой ненужной краской.
Казалось, Куликов нарочно дал ей время успокоиться. Он появился как раз тогда, когда Кира пришла в себя.
Конечно, он не узнал ее, пригласил всех в свой кабинет. Кира разглядывала Куликова, чувствуя, как больно сжимается сердце. Он был уже стар. И дело не в том, что ему за шестьдесят, — просто он был стар. Седые волосы и седые усы, и эти складки под подбородком, и чуть искривленный рот — след когда-то случившегося пареза, и тоненький проводок, идущий от уха к слуховому аппарату, спрятанному в кармане, — все это были признаки старости.
Он — и не он. Кира не слышала, да и не слушала, о чем говорят руководитель группы и Куликов. Она смотрела на Куликова, как бы еще не веря в то, что делает с человеком время. Конечно, я тоже изменилась, но не настолько же, чтобы меня не узнать! А ведь все могло быть иначе, и этот старый профессор был бы сейчас моим мужем. Возможно, тогда я не замечала бы его старости. Куликов спокойно оглядывал всех, его взгляд не задерживался на Кире, ей стало не по себе. Значит, я тоже сильно изменилась. Когда беседа была закончена и все встали, она не поднялась и сказала каким-то не своим голосом:
— Я задержусь на несколько минут, если вы позволите, Александр Дмитриевич.
Тот удивленно поглядел на нее и кивнул:
— Да, да, пожалуйста.
— Вы не узнали меня, — сказала Кира, когда они остались вдвоем.
— Извините…
— Кира Смольникова.
Куликов откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.
— Кира, — тихо сказал он.
— Мы оба изменились, — сказала Кира. — И я, и вы. И, наверно, Костик.
— Костика уже давно нет. У него было плохое сердце.
Она почувствовала, как все ее существо содрогнулось — от ужаса, боли, сострадания. Костик с лохматой головенкой на тоненькой длинной шее, с глазами, сияющими оттого, что она пришла, что она здесь, что до нее можно дотронуться, что ею можно любоваться, — этого Костика нет…
— Господи, — тоже очень тихо сказала Кира. — Как же это?..
Куликов поднялся из-за своего стола, подошел к Кире и, поцеловав ее руку, сел рядом.
— Как вы живете, Кирочка? Все-таки двадцать шесть лет…
— Да, — сказала она. — Двадцать шесть.
— У вас прежний муж?
— Да.
— А дети?
Она не ответила.
— Вы счастливы, Кирочка?
— Да.
— Ну вот и отлично! В наше время это редкость. Сейчас я должен идти на лекцию. Вот мой телефон. — Он быстро записал на листке бумаги номер и протянул листок Кире. — Обязательно позвоните и приходите вечером, мы с женой будем рады.
Он сказал все это спокойно, сухо, словно по некой обязанности, и Кира сразу поняла, что она не позвонит и не зайдет.
Вечером она побежала на междугородную, заказала разговор с Большим Городом и ходила по залу, прислушиваясь к голосам телефонисток из динамика: «Ташкент, пятая кабина…», «Варшава, пройдите во вторую…», «Луга, ваш номер не отвечает». Наконец — «Большой Город, шестая кабина». Она кинулась туда, подняла трубку. Голос Силина оказался рядом.
— Володька, Володенька, как ты там?
— Все нормально. Что с тобой?
— Не знаю. Приехала и места себе не нахожу. Хоть бросай все и на первый же самолет.
— Ну, — сказал Силин, — успокойся, пожалуйста.
— Я… я очень люблю тебя, Володька.
Он не ответил. Должно быть, опешил от неожиданности. А Кира плакала, билась в тесной кабине и повторяла:
— Ты слышишь? Володенька, я люблю тебя…
16. «ЧТО БЫ МНЕ ИЗОБРЕСТИ?..»
На следующий день после Ноябрьских праздников из Москвы приехала группа конструкторов. Испытания были назначены на десятое, и Нечаев пошутил, что их ждут, как в семье ждут рождения ребенка.
Две недели назад машину приняли на стенд, и для стендовиков кончились спокойные времена. Здесь, в цехе, стендовиков звали «белой косточкой», и прозвище было метким: они часто болтались без дела и забивали «козла» на маленьком столике в углу испытательного бокса. Домино было белым — отсюда пошло и прозвище.
Сейчас «белым косточкам» доставалось круто. Очень медленно шла прицентровка турбины по валам с редуктором. Потом несколько суток кряду обвязывали блоки, соединяли масляный узел. Только шестого ноября, в самый канун праздника, стендовики выдали извещение о готовности к испытаниям, и начальник БТК подписал его.
И все эти две недели Нечаев почти не выходил из цеха и не бывал в парткоме, только выступил на торжественном вечере в заводском Доме культуры. Нового начальника цеха еще не назначили, но даже если бы и назначили, Нечаев все равно работал бы здесь: слишком уж дорогим было это детище.
Силин снова приходил сюда каждый день, но теперь это уже не раздражало Нечаева. Волнение директора было понятным и естественным. Впрочем, Силин ни во что не вмешивался: выслушивал короткое сообщение заместителя начальника цеха по сборке и испытаниям Кашина, поднимался на верхнюю платформу, смотрел, молчал и так же молча уходил.
Но даже в эти напряженные дни люди могли шутить, и Нечаев в душе радовался этому. Как-то при нем один из стендовиков — Глеб Савельев — объяснял заглянувшему в бокс Бешелеву:
— Работать будем до первых чайников.
Тот не понял: до каких еще чайников?
— Часов до шести, — сказал Савельев. — Когда хозяйки начнут чайники ставить. Давление газа упадет, машина может резко пойти на остановку. Хочешь не хочешь, а придется топать домой и отсыпаться.
Но все-таки — хотя, казалось, в эти дни невозможно было думать ни о чем другом, кроме предстоящих испытаний, — все-таки Нечаев думал о Силине и о том, как сложатся их отношения. Он хорошо помнил тот разговор с Силиным, после которого в душе остался горький осадок и еще — недоумение. Он не хотел и не мог разделить с Силиным его позицию — жать во что бы то ни стало, жать надо не надо, жать, иначе, по логике Силина, работа не пойдет. А он видел, как сейчас работали стендовики: наспех обедали в столовой, домой уходили на четыре часа и возвращались невыспавшиеся, по-прежнему усталые, и он знал, что их мучает не только эта физическая усталость, а еще и неотвязная мысль о том, какой «арбуз выкатит турбина» — выражение, случайно подслушанное им у стендовиков.
Его самого преследовала та же мысль. На щите защиты среди множества кнопок особо выделялась одна с красной надписью вверху: «Аварийная остановка», и Нечаев, проходя мимо щита, всякий раз суеверно думал: не дай-то бог нажать ее во время испытаний.
Эти дни измотали и его. Домой он приходил, когда жена и ребята спали. Нехотя, словно по какой-то непременной обязанности, ел на кухне и ложился на маленький неудобный диванчик. Ему казалось, что стоит только дотянуть голову до подушки — и все, он провалится в сон, но сон приходил не сразу, и вовсе не потому, что диванчик был такой неудобный. Собака Юшка, породы «интерьер», как называл ее Нечаев — подобранная им во дворе дворняжка с доброй мохнатой мордочкой, — вскидывала лапы на диван, норовила лизнуть в лицо; приходилось выставлять ее в коридор. Собака скулила, ручки проклятого диванчика врезались в ноги, и сон не шел. Какой все-таки «арбуз выкатит» турбина? Как будет работаться с Силиным?
Впрочем, все, что касалось Силина, сейчас его беспокоило куда меньше. Став секретарем парткома, Нечаев не искал с ним встречи с глазу на глаз; Силин сам отвел его в сторону. Те, кто был тогда в кабинете секретаря, поняли, что не надо мешать, и, сделав озабоченные лица, будто одновременно вспомнив о каких-то неотложных делах, вышли.
— У нас с вами, на мой взгляд, сложились не очень-то ровные отношения, — сказал Силин. — Но, хотите верьте, хотите не верьте, я рад, что мы достаточно хорошо знаем друг друга. Простите уж грубое слово — не надо будет тратить время на обнюхивание. Мне не хотелось бы одного: чтобы мы вцеплялись друг в дружку. Характеры у нас примерно одинаковые, сколько я понимаю, и ссор не боимся оба — так вот, наверно, лучше будет, если мы станем избегать этих ссор. А?
Все это он говорил спокойно, веско, словно размышляя вслух с самим собой, и, если б не вопрос в конце, можно было бы подумать, что и впрямь он говорит с неким воображаемым, а не живым, здесь же перед ним стоящим человеком. «А все-таки ты не случайно завел этот разговор», — подумал тогда Нечаев. Это было совсем непохоже на Силина, каким его Нечаев знал. Он только не мог еще понять, определить для самого себя, куда Силин клонит. Впрочем, на раздумья по этому поводу у него не было времени, да и такая программа его вполне удовлетворяла.
— Наверно, дело не в наших характерах и не в наших темпераментах, Владимир Владимирович, — ответил он.
— В чем же? — спросил Силин.
— В методах работы. В философии работы, если можно так сказать.
— Сказать можно что угодно. Но у нас, по-моему, разная работа.
Ага, вот в чем дело! Все-таки не выдержал, высказал хоть и не до конца, что хотел! Дескать, ты занимайся своими партийными делами и не лезь в мои. Что ж, ничего нового. Губенко вполне устраивал его именно этим, и это не было секретом ни для кого.
— У нас одинаковая работа, Владимир Владимирович, — тихо и ровно ответил Нечаев. — И если вы думаете, что партком и его секретарь не должны влезать во все подробности, даже, если хотите, мелочи нашей заводской жизни, грош цена такому секретарю и такому парткому. И мне очень хотелось бы, чтобы для выполнения