Тех старших мальчишек, которые подбили его на кражу, он не выдал. Но однажды они подкараулили его, когда он выходил из школы. У Володьки уроки кончались позже. Он возился с ребятами в коридоре, когда из класса выскочила Кира Смольникова и крикнула: «Володька, там твоего братишку бьют!» Он выпрыгнул из окна, ребята за ним. Колька уже лежал на земле, закрывая голову руками, его били трое. Володька разметал их; один из них успел все-таки ударить его в лицо, из носа хлынула кровь. Володька не просто смял парня, он бил его исступленно, молча, стиснув зубы, не замечая, что у самого вся грудь в крови, и очнулся только тогда, когда возле самого уха раздался крик:
— Хватит, ты же убьешь его!
Он не сразу сообразил, что это учительница, Киркина мать, Анна Петровна, и ударил того парня еще и еще раз. Потом трое детдомовских убежали.
Колька, конечно, больше перетрусил, чем пострадал, а вот у Володьки сразу затек глаз, кровь продолжала идти, и Анна Петровна повела его к себе. Она жила здесь же, во флигеле, в школьном дворе. Колька забегал вперед и, с ужасом глядя на Володькино лицо, спрашивал одно и то же:
— Тебе больно? Тебе здорово больно?
— Да отвяжись ты, — сказал Володька. — Совсем мне не больно.
Так он впервые попал в дом Смольниковых. Кира убежала за Володькиной матерью, Екатериной Федоровной, а он лежал на узеньком диванчике, и Анна Петровна вытирала ему лицо мокрым полотенцем — миску с водой держал Колька, а у самого глаза были тоже как две миски с водой — от слез.
— А я и не знала, что ты такой драчун, — говорила Анна Петровна. — Просто до смерти напугал меня.
— А если бы они его — до смерти? — спросил Володька.
— Нет, нет, — торопливо сказала Анна Петровна, — ты, конечно, поступил правильно, но… Пойди, Коля, смени воду. — И, когда Колька выбежал, добавила с жалостью, будто бы обращаясь не к нему, а к себе или кому-то третьему: — Господи, откуда в вас столько злости? Учишь вас, учишь…
— Что же, прикажете добреньким быть? — буркнул Володька.
— Добрым, — поправила она.
Кира привела Екатерину Федоровну, та сразу ударилась в слезы, что случалось с ней редко, и по этим слезам Володька понял, как здорово он разукрашен. Уже потом, после, когда они втроем возвращались домой, мать прижала его к себе и поцеловала в голову — это была ее короткая благодарность, и он понял, за что. И ему очень, ужасно нравилось, что Кирка глядела на него с испугом и восторгом одновременно и что Колька все время суетился рядом, мочил полотенце и все прикладывай все прикладывал холодненькое к разбитому лицу…
После этой истории Колька вообще начал ходить за ним хвостиком: божок превратился во всемогущего и всесильного бога.
Это было еще не все, о чем Рогов вспоминал тем свободным от работы субботним днем.
Потом он видел себя и флигелек в школьном дворе, куда пришел вместе с отцом. Новой учительнице нужны были полки, она порасспросила, кто может их сделать, и ее направили к Роговым. Отец подрабатывал, и заказ был кстати; отец попросил Георгия помочь ему — вот так, вдвоем, они и пришли к Анне Петровне.
О новой учительнице в Липках говорили немного. Никто не знал, откуда она приехала со своей дочкой и почему. Слухи ходили разные: не то потеряла мужа, не то развелась. Со станции на двух подводах привезли ее имущество. Одна подвода была завалена связками книг, на другой лежала старинная мебель, кресла и диван с резными ножками, зеркальный шкаф, стулья, обтянутые старым, уже прохудившимся розовым шелком. Эта мебель породила другой слух, будто Анна Петровна из «бывших», вот и мыкается по белу свету.
Георгий, впервые оказавшись в доме учительницы, поначалу растерялся: вся эта мебель, и еще часы, большие, тяжелые, которые держал бронзовый мужик с крылышками на лодыжках, и пестрый ковер, на который страшно было ступить, — все это напоминало ему комнату в музее. Не хватало только веревочек на ручках кресел и надписей: «Руками не трогать». Сходство с музеем усиливалось картинами в тяжелых, когда-то золоченых, а сейчас потемневших массивных рамах: море, парусники, лес, дорожка в саду среди статуй, коровы на лугу, раздетая женщина у ручья… И фотографии, некоторые на тарелках, некоторые в рамках — штатские и военные, бородатые и безбородые, дамы в кружевах и с высокими прическами — факт, из «бывших»! Анна Петровна уговаривала Роговых выпить чаю с домашним вареньем, они отказались. Отец промерил столярным метром стену, что-то чиркнул на листке бумажки, расспросил, сколько полок потребуется и какой высоты, и подтолкнул сына к выходу.
В это время вошла Кира.
Она была похожа на мать, только очень худая, угловатая, но с таким же спокойным лицом и спокойными глазами, как и у матери. Георгий заметил старенькое, поношенное платье и шерстяную, не по росту кофту — да, видимо, живет учительница небогато. Это он успел подумать прежде, чем Кира протянула ему руку и сказала: «Здравствуйте». На «вы»! Тогда он смутился, почувствовал, что неудержимо краснеет, и, сунув ей свою руку, пробормотал:
— Здравствуй.
Ему стало совсем не по себе, когда Кира окинула его спокойным, добрым взглядом, чуть улыбаясь, будто радуясь новому знакомству.
— А мне про вас рассказывали, — сказала она. — Володя Силин рассказывал. Вы ведь Рогов, верно?
— Верно.
— Он рассказывал, что вы летом щуку поймали, кило на два.
Рогов кивнул. Он действительно вытащил нынешним летом здоровенную щуку.
— А вы возьмете меня когда-нибудь на рыбалку?
Опять «вы»! Отец подтолкнул Георгия, — дескать, что ж ты молчишь? — и Рогов, насупившись, снова буркнул, что это дело трудное, да и уметь надо. Она улыбнулась:
— Вот я и начну учиться.
Улыбка у нее всегда словно бы источала доброту и еще уверенность, что отказа не последует.
— Мне работать надо, — сказал Георгий, обходя Киру.
Ему было стыдно оттого, что она, конечно, заметила его смущение и растерянность. И чего растерялся-то, спрашивается? Девчонка, подумаешь — «вы» говорит! Если она из «бывших», то у них так положено: парле ву франсе, мерси — больше не проси, гутен морген — гутен таг! Нет, ему совсем не понравилась ни эта девчонка, ни эта маленькая квартирка во флигеле, и он не хотел признаться себе в том, что это неприятие было от собственного смущения. По пути домой он недовольно сказал отцу:
— Зря связались. У нее там царские генералы по стенкам понавешены.
Отец усмехнулся:
— Это не генералы, а инженеры. Я еще помню таких, в форме.
— Все равно, — по-прежнему недовольно сказал Георгий. — Из «бывших».
— Глупости, — почему-то очень резко сказал отец. — За двадцать-то один год всех «бывших»… — он рубанул воздух ладонью. — Есть хорошие, добрые люди, и есть плохие, вот и все. Они, по-моему, хорошие.
Эта резкость не удивила Георгия. К любой оплошности сына отец был не просто нетерпим: с первоначальной резкости обычно начинался долгий разговор, правда уже более спокойный, чем вначале.
Так и сейчас — отец позвал Георгия в мастерскую. Это была сараюшка позади дома, хорошо оборудованная, и здесь всегда легко и сладко пахло смолой, стружкой — как в лесу. Доски стояли в углу торчком. Отец начал перебирать их, Георгий стоял за его спиной.
— И вот еще что запомни, — говорил отец, — как ты к людям, так и они к тебе, а не наоборот. Есть такие, которые сначала к себе особого отношения требуют. А ты их опереди! Ты им сначала свое отношение дай, чтобы они за тобой пошли. Ты, брат, верховодить-то любишь, я знаю!
— Комсомолец все-таки, — сказал Георгий.
— Правильно, — кивнул отец, вытаскивая понравившуюся ему доску. Сейчас он совершал две работы, но вторая была как бы между прочим; главным все-таки был этот разговор. — Комсомолец. А самое трудное знаешь что? Вот и не знаешь.
— Самое трудное — дяде Грише работу сдавать, — усмехнулся Георгий.
Дядя Гриша Конторин был мастером в ремесленном училище.
— А почему? — оживился отец. — Да потому, что он из вас, пацанов, настоящих людей делает. По легким дорожкам и ходить легко, только куда такие заведут. А ты по самой трудной ходи, чтобы она тебе никогда легкой не казалась.
Он никогда не говорил: «Вот я, например» или «Вот в наше время», — но Георгий и без этого знал, что отец и в гражданскую успел повоевать, и ранен был под Царицыном, и в тифе валялся, и голодал, и работать было нелегко на развалившемся, словно богом забытом заводе. Все это отец любил вспоминать в другое время, когда на праздники собирались его дружки, такие же рабочие, выпивали, пели и вспоминали двадцатые годы, не чета нынешним. «А что такое осьмушка — знаешь? — вдруг спрашивал Георгия кто-нибудь из отцовских дружков. — То-то же, что не знаешь. И не знай никогда!»
Но всякий раз в таких разговорах с отцом для Георгия как бы пробивалась одна мысль, которую отец не мог высказать ясно и коротко: отдавай людям больше, чем они дают тебе. Георгий не знал, что отец нет-нет да и заглядывал к своему старому знакомому, Григорию Конторину, — вроде бы так, по пути, а на самом деле узнать о сыне, и был очень доволен, когда Конторин говорил своим сиплым голосом: «Ничего, ничего, будет работать, и человек ничего, ей-ей, ничего! Ребятам, которые поплоше, спуску не дает по своей линии, по комсомольской то есть. Сначала критикует, ну а потом, глядишь, и на кулачках».
В ремесленном училище Георгию было нелегко, здесь собрались ребята из области, вольница — и дрались, и воровали, и не всяк понимал, что от него требуется, и знаний было на грош; у некоторых еще было переданное от старших презрение к самому слову «комсомол», и ему, комсомольскому вожаку, доставалось от них. Конторин, сказав отцу про «кулачки», скрыл от него случай, когда после бурного собрания один парень подошел к Георгию и, достав складной нож, замахнулся. Руку с ножом перехватили другие, парня повалили, связали да так, связанного, и доставили в пикет милиции. Оттуда его прямехенько переправили в колонию для трудновоспитуемых.
Среди множества людей, таких же, как он сам, первым другом для Георгия был Володька Силин. Все-таки они сызмала были вместе…