Семейное дело — страница 73 из 160

— А я и захлопнулся. Сколько месяцев сидел в этих створках. Вы понимаете, товарищ Нечаев?

Странный был этот разговор в полночь, за бутылкой коньяка, это полупьяное признание, и, быть может, в другое время и при других обстоятельствах Нечаев повел бы себя с таким гостем иначе.

Проводив Притугина (пришлось сказать, что все равно надо вывести погулять собачонку), Нечаев вернулся в сущем смятении. Проверить то, о чем рассказал ему Притугин, не составляло большого труда. Ну, а дальше что? Тяжелый разговор с Силиным? Конечно, без этого объяснения ничего дальше не будет. Я должен понять, почему он так поступил? В конце концов, мы все могли бы объяснить в министерстве. Или это уже боязнь за прочность своего директорского кресла? Во всяком случае, у каждой лжи должен быть свой мотив. Даже ложь во спасение все равно ложь. Это только смертельно больному надо лгать и говорить, что он обязательно встанет. Вся остальная ложь не имеет никакого нравственного оправдания.

Силин…

Что ж, Нечаев не раз думал о нем, пытаясь как можно глубже спрятать свою антипатию к директору, возникшую не вчера и не позавчера. В последнее же время он чаще, чем обычно, возвращался мыслями к Силину и все гнал, все прятал от самого себя то плохое, что претило его собственным взглядам и понятиям. Эти слухи о какой-то женщине… Он даже не стал выяснять, насколько они правдивы, — зачем? — но к тому образу Силина, который он создал для себя за годы, вдруг прибавилась еще одна неприятная черта.

А может, напрасно? У Чехова есть чудесный и грустный рассказ «Невидимые миру слезы», и, как знать, может, в семейной бездетной жизни и кроются эти силинские невидимые миру слезы? Ведь мы никогда не говорили с ним о своих семьях. Я знаю о нем столько же, сколько он обо мне…

Но ладно — это в сторону. А может, и не в сторону? Молодая женщина, а ему пятьдесят, и надо быть все время «на коне», тут любая неприятность скажется и на новых отношениях… Он снова откинул эту мысль. Пусть уж французы говорят свое «cherchez la femme» — «ищите женщину», нет, тут дело совсем в ином: в старом складе, который вошел в нестарого человека. От тех времен, когда приписки, очковтирательство были явлением, которое партия осудила раз и навсегда. От тех времен, когда даже иные крупные руководители способны были закрывать глаза на истинное положение вещей. От той внутренней нечестности, потому что для него, Нечаева, партийность — это прежде всего честность.

А почему же он все-таки пошел на приписки?..


Медсестра остановила Алексея у дверей палаты, и, как он ни спешил увидеть Лиду, пришлось остановиться: палата все-таки женская. Дверь была закрыта неплотно, и он услышал голос Лиды: «Ко мне? Кто?» Медсестра не ответила — или он не расслышал ее ответа. Он услышал другой голос: «А вы застегните мне только халат» — и медсестра вышла. За ней вышла тучная женщина с рукой, закованной в гипс. Рука была далеко отставлена вперед, и казалось, что к живому человеку приставили руку от статуи из ЦПКиО.

— Входите, входите, — улыбнулась тучная. — Она молодчина, совсем уже ничего, скоро плясать будет.

Лида медленно повернула к нему голову и сказала тоже медленно, через силу:

— Алешка!

Улыбка была едва заметной.

— Алешка!

Он торопливо подошел к кровати.

— Ты не говори, тебе вредно говорить.

— Нет, — снова еле заметно улыбнулась Лида. — Вредно под машины попадать, Алешка!

Она повторила его имя в третий раз, словно еще не веря, что Алексей пришел, вот он — в халате, который ему мал, руки почти по локоть торчат из рукавов.

А он вглядывался в Лиду с жадностью — в это сразу исхудавшее, изжелта-бледное лицо с глубокими темными кругами вокруг огромных глаз, которые, казалось, стали еще больше, в эту руку, которую она хотела и не могла поднять. Тогда он сам взял ее руку.

Снова вошла медсестра с литровой банкой и взяла у Алексея цветы. А он все держал, все не отпускал Лидину руку и не садился — его предупредили: три минуты, не больше.

— Очень больно? — тихо спросил он.

Лида не ответила.

— Там, в коридоре, твой отец, — сказал Алексей. — Я сейчас уйду, а он посидит подольше. Ты всегда была молодчиной, Лидуха. Помнишь, на дороге, с лосем? — Она снова едва улыбнулась. — Так ты не показывай отцу, что очень больно. А я завтра приду. И послезавтра…

— Алешка, — четвертый раз сказала Лида и заплакала, отворачиваясь.

Алексей испугался. Наверно, ей нельзя плакать. Он опустился перед кроватью на корточки.

— Ну, зря, честное слово, зря, Лидуха. Все заживет.

— Ты же ничего не знаешь!

Неожиданно он поднес ее руку к своим губам и замер. Лида все плакала, а ему хотелось закричать, что плевать на все, что он ничего не хочет знать, ему вовсе не надо ничего знать, лишь бы она скорее выздоравливала — вот и все, что ему надо. Он прижимал к лицу Лидину руку, тонкую, холодную, прижимал бережно, будто боясь неосторожным движением причинить Лиде лишнюю боль, — и вдруг спросил:

— Слушай, мне идет белый халат, а? Может, бросить токарить да в медицинский?

Это было так неожиданно, что Лида повернулась к нему — глаза полные слез, лицо Алексея как за мутной пеленой, — и с явной, ясной отчетливостью перед ней встала дорога и птица с опущенными крыльями, ковыляющая по ней, — птица, отводящая беду от своего гнезда. Так ведь он сейчас — та же птица, подумалось ей.

Она снова плакала, и ее голова моталась по подушке. Алексей испугался. Мало ли — ей нельзя двигаться. Он выглянул за дверь: та толстуха — соседка по палате — замахала на него здоровой рукой.

— Пусть плачет сколько угодно, это так положено.

Он вернулся и сел. Потом ладонями осторожно остановил ее мечущуюся голову и легко сжал руки. Лида открыла глаза — два блюдца, полные слез.

— Глупенькая, — сказал он. — Ну, поревела и хватит. Зато теперь я тебе точно говорю: никуда ты от меня не денешься.

24. ТЯЖЕЛЫЕ ВРЕМЕНА(Продолжение и окончание)

Вот теперь можно было и отдохнуть! Силин уже прикинул: сначала в Ялту, потом куда-нибудь в место поглуше, побезлюднее и — месяц чудесной, бездумной жизни с Катей, купанье по ночам, когда кругом мерцает, светится вода, и тепло, и никто не позвонит, не придет с очередной неприятностью, не будет о чем-то просить, что-то доказывать, портить нервы. Наконец-то!

Нетерпение было слишком велико, и каждый день, проведенный здесь, на заводе, словно обкрадывал его, утомлял так, что в пору было поехать домой, лечь и выспаться, но он ехал к Ворониной. Теперь он почти не бывал дома, лишь заезжал туда на несколько минут — переодеться или взять что-то из необходимого, и отмечал — Киры здесь не было. Эта мысль мелькала и тут же пропадала. В конце концов, это ее личное дело — где жить. Вполне могла бы жить здесь до размена квартиры. Да леший-то с ними, с этими мыслями, сейчас главное — уехать на Юг и ни о чем не думать. Даже о том, видимо, недалеком времени, когда… Здесь Силин обрывал сам себя, — что за мальчишество! Ну, дадут орден, а то и Государственную премию. Награды обычно лежат в коробочке, в столе, а их хозяин вкалывает по-прежнему. А я здесь свое дело сделал. Мне под пятьдесят. Если подумать, осталось не так-то уж и много. Если хоть раз поговорить по душам со Свиридовым… И снова обрывал сам себя. Вот пройдет приемка турбины там, в Средней Азии, вот тогда…

Вдруг ему позвонил Свиридов:

— Собираете чемоданы, Владимир Владимирович?

— Да, пора.

— Мы выезжаем через три дня, в четверг.

— Куда? — не понял он.

— Как куда? — засмеялся Свиридов. — В Среднюю Азию, на крестины.

Он понял: приемка! Значит, долой еще десять дней от отдыха и Кати! Конечно, ехать надо. Обязательно надо ехать, лучшего момента близко сойтись со Свиридовым и завести нужный разговор о переходе на работу в Москву может и не оказаться.

— Жаль, — сказал Силин. — Я уже совсем было нацелился на Ялту. Устал, Спиридон Афанасьевич, сил нет. Конечно, надо так надо.

— Ну, что вы, — сказал Свиридов. — Все отлично понимаю, Владимир Владимирович, и не собираюсь настаивать. Пусть едет Заостровцев.

— И Нечаев, — сказал Силин. — Все-таки он много сделал, что ни говори.

— Согласен, — ответил Свиридов. — Пусть приезжают в Москву, полетим отсюда все вместе. А вы отдыхайте как следует, Владимир Владимирович, всех вам благ. С женой едете?

— Да, — через силу сказал он.

— Передайте мой самый сердечный привет.

Этот разговор Силина огорчил. Вот как! Свиридов даже не стал уговаривать! Хочешь — поезжай, не хочешь — твое дело. Неприятный симптом. Значит, я для главка — вечный директор, и никаких особых, как говорится, видов на меня там нет. Может, не стоило бы ломаться, а ответить — хорошо, приеду обязательно. Катя могла бы и подождать десять дней. Отступать уже некуда, а надо заказывать билеты и ехать в Ялту.

Он вызвал секретаршу. Теперь вместо Серафимы работала какая-то нескладная девица с постоянно удивленным лицом и вытянутыми, словно для поцелуя, губами. Силин отдал ей конверт с деньгами — два билета до Симферополя, в мягком. Секретарша взяла конверт, и лицо у нее стало еще удивленнее, а губы еще больше вытянулись.

Силин нажал рычажок на селекторе — крайний справа, партком, но Нечаев не ответил. Ходит по заводу, подумал Силин. А вот Губенко всегда был в парткоме, когда ни позвони. И тут же вошел Нечаев.

— Ну, — сказал Силин, поднимаясь, — у нас с вами, кажется, уже установилась телепатическая связь. Я только что пытался разыскать вас.

— Что-нибудь случилось?

Силин усмехнулся: вот и у Нечаева тоже начинает вырабатываться точно такое же ощущение, что и у меня самого! Как будто, если тебя ищут, непременно что-то случилось…

— Звонил Свиридов, — сказал Силин, — и я сосватал вас на приемку туда, в Среднюю Азию. Поедете? Это ваше законное право.

— Спасибо, — сказал Нечаев. — А вы?

— А я в отпуск, — ответил Силин. Он даже потянулся всем своим большим, грузным телом. — Иначе будет совсем трудно.