— Наверно, — сказал Нечаев, — когда трудно, лучше всего вести трудный разговор, Владимир Владимирович. А у меня такой разговор есть.
Нечаев не спешил. Он ходил по директорскому кабинету, как бы обдумывая первые слова, как бы не решаясь начать, и Силин откинулся на спинку кресла. На секунду мелькнула мысль: возможно, что-то узнал обо мне и Кате. Тогда я оборву его сразу. Это мое, и только мое дело! Вдруг Нечаев, наконец-то перестав ходить, очень тихо сказал:
— Разговор о том, что вы совершили антигосударственный и антипартийный поступок, Владимир Владимирович.
— Я?
— Да. Приписка к плану.
Силин почувствовал, будто все в нем оборвалось. Надо было ответить сразу, немедленно, а он не мог… Первой мыслью было — кто? Кто все-таки проболтался? Но теперь это не имело уже ровным счетом никакого значения.
Нечаев не глядел на него. Он словно боялся увидеть растерянного Силина, боялся того, что тот начнет оправдываться. Но Силин молчал. Тогда Нечаев тяжело вздохнул и повернулся к нему.
— Что же будем делать?
— Что хотите, — вдруг резко сказал Силин. — И не надо притворяться, что вы этим огорчены и расстроены. Очевидно, у вас есть хороший повод отыграться за все наши прошлые отношения.
— О чем вы говорите? — поморщился Нечаев. — За эту приписку я несу такую же ответственность, как и вы.
— Бросьте, Андрей Георгиевич! — взорвался Силин. — Вы болели, потом ушли в отпуск — какая уж тут ответственность! Уж позвольте мне вызвать огонь на себя. Да, я распорядился вписать в промежуточный отчет продукцию не строго по стандарту и, если хотите, могу объяснить почему.
— Об этом я и сам догадываюсь, — кивнул Нечаев.
— Вряд ли, — сказал Силин. — Я думал в первую очередь о тех, кто здесь работает и для кого невыполнение плана…
— Не надо, Владимир Владимирович, — снова поморщился Нечаев. — Мы с вами достаточно хорошо знаем друг друга. Из всех, работающих здесь, вы думали только о себе самом, о директоре завода Силине, вот в чем все дело, Владимир Владимирович.
Он снова начал ходить по кабинету, не замечая, что это хождение взад-вперед все больше и больше раздражает Силина.
Для него было неожиданностью, что Силин бросился в наступление. Растерялся? Поначалу, быть может, да, растерялся. Но какое самообладание! Перевернуть, перенести все в область их личных отношений и, таким образом, дать понять, что любой дальнейший разговор на эту тему будет всего лишь сведением каких-то личных счетов! Вот этого Нечаев не ожидал никак. Ему казалось, что Силин умнее. Во всяком случае, он понял бы любые оправдания, любые оговорки, но только не это наступление.
Вдруг он понял: а ведь Силину просто ничего другого не остается делать! Он великолепно все понимает сам, а эти слова о моей возможности отыграться — попытка заставить меня промолчать. Так сказать, упор на нравственность. И, поняв это, Нечаев почувствовал, как же сейчас на самом деле растерян Силин. Вовсе он не справился с растерянностью! Все это напускное. А сам сидит и, конечно, думает, что я сделаю сегодня или завтра, к кому пойду, кому расскажу. Нечаев подошел к столу и сел сбоку, сцепив пальцы и по-прежнему стараясь не глядеть на Силина.
— Вот что, Владимир Владимирович, — сказал он, — давайте говорить серьезно, без этих нелепых обвинений. Я могу повторить: сделано антигосударственное дело, и я, как сами понимаете, не смогу покрыть его. Ни как коммунист, ни просто как человек. Я понимаю мотивы, по которым вы это сделали, хотя и не разделяю их. Можно, я расскажу вам одну историю? — неожиданно спросил он. Силин промолчал. — Так вот, прошлым летом в моем цехе один парень, токарь, поймал за руку другого, который пропыливал на станке клеймо БТК и сдавал детали по второму разу. Поймал и спросил: «Сам пойдешь, или мне сказать?» И у того не хватило духа пойти самому.
— Это уже притча, — отозвался Силин. — Прикажете снять трубку и позвонить Рогову? Или в министерство?
— Я скоро уеду, — сказал Нечаев. — Поймите меня правильно, Владимир Владимирович… Я думаю, вам надо перешагнуть через это. В конце концов, речь идет о самом главном в жизни — о честности, а я не думаю, чтобы она была вам чужда…
Он встал и пошел к двери, чуть сутулясь, будто этот разговор опустошил его.
Сейчас Силину хотелось одного — спокойную ночь, хоть немного прийти в себя, и он знал, что так будет: с Ворониной ему было спокойно. Он с изумлением отметил это несколько дней назад. Как будто они прожили вместе целую вечность. Почему это? Откуда это? Он-то полагал, что его новое состояние будет долгим, а на самом деле привычность пришла слишком рано. Или, быть может, это свойство не его характера, не его возраста, а умения Ворониной быстро создать вот такую обстановку и привычность?
Он поехал к Ворониной. Как домой, снова подумалось ему. Что ж, с ней действительно все очень ровно, она умеет снимать усталость.
Она, очевидно, работала: на столе лежали листки, исписанные крутым, прыгающим почерком, и он не утерпел — пока Воронина готовила ужин, прочитал, что там было написано: «Вариант Гаврилова. Очерк». «С утра лил дождь, и Гаврилов, выходя из дому, запахнул плащ…» Она много работает. А теперь еще и я…
Он снял пиджак и повесил его на спинку стула. Он был здесь уже почти хозяином. Во всяком случае, чувствовал себя так. Вымыл руки — здесь у него было уже свое полотенце. Вошел на кухню. Воронина жарила яичницу, он обнял ее, и легким движением женщина освободилась: «Погоди. Подгорит ведь…» Нет, это было не кокетство. Она просила только подождать. А когда он начал есть, она села напротив и смотрела на него, подперев голову кулачками и улыбаясь, будто любуясь тем, как он ест. Она еще ничего не знала, ни о чем не догадывалась. Сказать? Не сказать?
— Когда ты все-таки идешь в отпуск? — спросила она. — Я сплю и во сне вижу, как мы уедем… Не могу, устала.
— Я не знаю, — сказал Силин. Нет, все-таки надо сказать. Иначе она подумает, что я нарочно тяну. — У меня большие неприятности. — Он заметил, что Воронина сразу насторожилась. — Очень большие.
— Господи! — сказала она. — Что случилось?
— Такая уж моя жизнь. Помнишь, я пошутил — Государственная премия или орден? А может быть все наоборот: снятие с работы и строгий с занесением.
— И ты так спокойно говоришь об этом.
— А что же мне, головой об стенку биться, что ли? — Он усмехнулся, усмешка была горькой.
— Господи! — повторила Воронина.
Она казалась растерянной, а он даже обрадовался такому сопереживанию. Он взял ее руку. Ничего. Все пройдет. Самое главное — мы вместе.
— Я сам устал как собака, — сказал он. — Но надо потерпеть. Когда все это уладится…
— Уладится, — отозвалась она.
— Когда все уладится, обязательно поедем. А у тебя действительно усталое лицо, Катюша.
В комнате он снова обнял ее. Воронина стояла, прижавшись к нему, и словно все думала, все думала над тем, что услышала, а Силин радовался: конечно, переживает, а если так, то любит. Что ж, значит, и мне будет легче пережить все это…
Проснулся он оттого, что вдруг ощутил какую-то пустоту. Ворониной рядом не было. Обычно она еще спала, когда Силин одевался, мылся, грел чай, завтракал. Работа в газете начиналась поздно.
Силин встал и прошел на кухню: Воронина сидела там и писала.
— Ты перепугала меня, — сказал Силин. — Я проснулся и подумал: сбежала Катюша…
О том, что Алексей Бочаров снимается с комсомольского учета, Бешелев узнал просто: он должен был подписать открепительный талон. И не подписал. Он долго думал, прежде чем решить — нет, подписывать пока не буду. Глеб Савельев, возможно, растрепал о нашем с ним разговоре, слухи могут быть всякими, и лучшего способа нейтрализовать их — нет.
Он позвонил в цех, попросил Алексея Бочарова, сказал:
— В чем дело? Почему ты уходишь с завода?
— Это долго объяснять.
— Тем не менее придется. Сегодня заседание комитета, прошу быть.
— Сразу на комитет? — усмехнулся Алексей. — По советским законам я имею право увольняться и поступать на работу.
— Есть еще закон нравственный, — отрезал Бешелев.
Он уже знал, как себя вести на комитете. Этого Бочарова, конечно, комитет решит снять с учета. Но нельзя упустить такой момент, чтобы поднять самого себя в глазах комитета. Бешелев и так постоянно чувствовал не то глухое недовольство, не то раздражение со стороны членов комитета комсомола, это надо было пригасить или пустить в песок, как говаривал когда-то Губенко.
Да, Губенко… О нем Бешелев думал часто, и каждый раз с тоскливым ощущением какой-то личной потери. Как легко и просто работалось с ним! А после той злополучной статьи в молодежной газете Нечаев поставил на парткоме отчет Бешелева, и этот день Бешелев вспоминал с содроганием: тогда ему впервые показалось, что он не удержится на этой работе, все, конец… Нечаев говорил резко. Да, соревнование молодежи организовано формально. Да, учебная работа поставлена плохо. Да, собрания в цехах проходят скучно, не поднимают молодежь, не мобилизуют ее… Да и сам товарищ Бешелев предпочитает заниматься некими глобальными проблемами, забывая, что в нашей работе главное — доходить до каждого человека. Примеры? Нечаев рассказал, как к нему однажды пришел комсомолец Бесфамильный, который хотел вернуть в цех сбежавшего токаря. И ведь вернул! Знает ли что-нибудь об этом секретарь комитета комсомола?
Нечаев, конечно, не жалует меня, думал Бешелев. Но это ничего. Кончу институт и пойду на инженерную работу. Или в райком комсомола. Или даже в обком. Здесь засиживаться никак нельзя, иначе тот же Нечаев съест и кости не выплюнет, и уйдешь ты со строгачом в лучшем случае…
Члены комитета собрались почти сразу. Бешелев увидел Савельева и Водолажскую — они сели поодаль. Пора было начинать. Он быстро огласил повестку заседания; в самом конце было — «О практике снятия комсомольцев с учета». Кто-то сказал:
— Непонятный вопрос.
— Чего же тут непонятного?
— Практика снятия и постановки на учет определена соответствующей инструкцией ЦК ВЛКСМ, — сказала Водолажская. — Ты это обязан знать.