Семейное дело — страница 78 из 160

Конечно, он не ожидал, что бюро обкома решит так круто. Теперь все зависит от министерства, его там знают, надо будет поговорить с заместителем министра. Пока что он передал все дела Заостровцеву. Вчера дома не работал лифт, он поднимался по лестнице и услышал из-за дверей квартиры Заостровцева громкий голос Чингисханши: «И. о… и. о. — это не должность, а крик осла на самаркандском базаре! Ты должен сделать все, чтобы…» Дальше он не расслышал, но понял, что сказала Чингисханша, и, сам не зная, зачем это делает, нажал кнопку звонка.

Чингисханша открыла дверь. У нее было злое лицо, кончики губ опущены. «Виталия Евгеньевича еще нет дома», — сказала она. Но тут же Заостровцев вышел в коридор и, протягивая руку, мягко, словно извиняясь, сказал: «…Заходите, Владимир Владимирович». Силин не вошел. «Я позвонил потому, что на лестнице все слышно, — сказал Силин. — Объясните вашей супруге, что новые дома не приспособлены для тайных разговоров…» Что ж, возможно, Заостровцева и впрямь назначат директором, но теперь для Силина это не имело ровным счетом никакого значения.

Или, быть может, даже Нечаева. Молод, энергичен, работящ. Силин избегал встреч с ним, Нечаев сам пришел в его кабинет на следующий же день после возвращения из Средней Азии. «Вы успели хорошо загореть», — сказал Силин. «Да, — ответил Нечаев. — А больше вы ничего не хотите сказать мне, Владимир Владимирович?» — «Хочу, — кивнул он. — Я был у Рогова и сделал так, как вы хотели». — «Не я хотел, — грустно улыбнулся Нечаев, — а вы должны были сделать. Это было нужно прежде всего — для вас».

На бюро обкома он выступил против решения о снятии. Рогов бросил ему со своего места: «Вы хорошо подумали, Андрей Георгиевич, прежде чем выступить?» — «Да», — коротко ответил Нечаев. Наверно, напортил сам себе. Но Силин никак не ожидал, что именно Нечаев поступит так. Это было непонятно и, пожалуй, неприятно ему. Как будто подали милостыню.

На перроне начали появляться пассажиры и выстраивались возле закрытых дверей. Силин поморщился. С кем-то он окажется в купе? Болтливый командировочный с бутылкой коньяка в портфеле, радостный отпускник, мамаша с плаксивым чадом или старушка, набитая дореволюционными воспоминаниями?

— Володя…

Он повернулся. Рядом стоял Бочаров и улыбался не то тревожно, не то растерянно.

— Здравствуй, — сказал Силин.

Он не обрадовался, даже не подумал, зачем Бочаров пришел сюда, — наоборот, ему стало неприятно: на кой черт мне эта жалость!

— Значит, едешь?.. — спросил Бочаров. И потому что вопрос был нелепым, Силин усмехнулся: значит, еду. Бочаров кивнул. Он не знал, о чем говорить дальше.

— Я хотел тебе сказать… Я думаю, все будет хорошо, Володя.

— А ты меня не уговаривай. Я уж сам как-нибудь. — И, чтобы как-то сгладить ненужную сейчас резкость, спросил: — Что дома?

— Дома? — переспросил Бочаров. — А что дома? Вера работает, Алешка на днях уходит с завода и уезжает, Кира… — он осекся.

Силин отвернулся.

— Что Кира?

— Сам догадываешься — что, — тихо ответил Бочаров.

Они долго молчали. Проводница наконец-то открыла дверь, и Силин достал билет.

— Ты иди, — сказал он. — Я хочу сразу лечь и уснуть.

— Хорошо, хорошо, — торопливо сказал Бочаров, беря Силина за руку. — Я только очень тебя прошу, Володя… Очень прошу! Ну, что было, то было, о чем говорить… Но главное-то ведь должно остаться?

— А ты знаешь, что главное? — спросил Силин, поднимая чемодан.

— Знаю. И ты тоже знаешь, — все так же торопливо продолжал Бочаров, словно боясь, что Силин войдет в вагон, поезд тронется и он не успеет договорить. — Ты маму вспомни, Екатерину Федоровну. Как она жила? Не для себя ведь жила, верно?

Он был маленький, Бочаров. Маленький и суетливый, и Силину казалось, что он сейчас глотает слезы, давится ими, как и тогда, много лет назад, на этом же самом вокзале. Тогда Кира держала его за руку.

— Ладно тебе, — сказал Силин. — Мне и так-то сейчас хуже некуда.

Он вошел в вагон, а Бочаров тронулся вдоль вагона, заглядывая в окна. Силин бросил чемодан на багажную полку и вышел в коридор, доставая сигареты. Так они и стояли, разделенные оконным стеклом.

И поезд ушел.

СВОЯ ВИНА

1

Все это было и страшно, и странно, и горько одновременно. Странно и горько было войти в кабинет Левицкого на втором этаже, увидеть на вешалке его толстую суконную куртку, каску на шкафу, его кактусы, которые он давным-давно принес из дому, пока там шел ремонт, да так и оставил здесь, на подоконнике, его полотенце и мыло в нижнем почему-то открытом ящике стола. Поношенная, во многих местах рыжая от прожогов куртка, которую он надевал каждый раз, идя в цех, каска, кактусы и полотенце, стакан в подстаканнике и початая баночка растворимого кофе, который он упорно называл безразмерным, — были из его, Левицкого, жизни. Но сейчас в вестибюле заводоуправления и на доске объявлений возле проходной висели большие листы ватмана с черной каймой и портретом начальника литейного цеха. «После тяжелой болезни… на 57-м году…» А лицо Левицкого на этих увеличенных фотографиях было молодым и худощавым — должно быть, у родных не нашлось другой, более поздней, когда его лицо сделалось болезненно отечным и сам он чудовищно растолстел.

В литейном цехе Левицкий проработал тридцать один год, и на фронт его не взяли именно потому, что он работал в литейке. И два военных ордена у него были — за металл и за то, что по восемнадцать — двадцать часов не выходил из цеха, даже во время бомбежек, и спал тут же (рабочие и инженеры были на казарменном положении), и недоедал, как все.

Но сейчас об этом помнили лишь немногие заводские старожилы. Для всех остальных Левицкий был вечным начальником цеха, которого постоянно «мыли» на директорских совещаниях, партийных и профсоюзных конференциях, в многотиражке, а то и в областной газете. Ругали — и не снимали, потому что невозможно было представить себе литейный цех без Левицкого, и привыкли к тому, что ни Левицкий, ни литейный цех лучше работать не смогут.

Теперь Левицкого не было.

Два дня назад его заместитель по подготовке производства Сергей Николаевич Ильин навестил Левицкого в больнице. Ему пришлось долго ждать, и он успел прочитать всю стенгазету и разглядеть плакат «Путь к инфаркту», на котором были изображены бутылка водки, дымящаяся сигарета, жирный свиной окорок и семейная ссора. Постоял возле аквариума с вуалехвостами. Над аквариумом была смешная надпись: «Просим рыбок не кормить, рыбки на диете». Ожидание оказалось томительным. Он спросил у пробегавшей мимо сестрички, почему такая задержка, и та коротко бросила: «Профессорский обход».

В большой и белоснежной реанимации лежали двое — Левицкий и совсем молодой парень. Незаметно кивнув на него, Левицкий сказал:

— С того свету за ногу вытянули. Двадцать семь годков, а инфарктище, как у старика. И все равно покуривает под одеялом.

— Ты-то как?

— Да ну все это к лешему. Так искололи, что я вроде дуршлага стал. Вернусь домой — жена через меня макароны процеживать будет. Не вовремя прижало, одним словом.

— Вовремя никогда не бывает, — сказал Ильин. — Я тут тебе огурчиков принес со своего огорода. Первый урожай.

— Закусочный материал, — сказал парень.

— Помолчал бы ты лучше, — сердито ответил ему Левицкий. — Схватил дырку в сердце, а сам только об одном и думаешь…

— А что? — усмехнулся парень. — Знаете, между прочим, как трое инфарктников оказались в раю? Ну, поселились и сразу решили скинуться на троих по ржавому рублику. Только разлили — один исчез. Потом снова появился и снова исчез. «Слушай, — говорят ему, — куда ты все время пропадаешь?» — «А, — говорит, — совсем реаниматоры измучили!»

Левицкий засмеялся. Он смеялся хрипло, все его огромное тело колыхалось.

— Слыхал? — сказал он Ильину. — Остряк попался, с таким не соскучишься. Дай ему огурчика. Ну, а у нас что?

Ильин поглядел на часы. Его впустили сюда на пять минут, и эти пять минут уже прошли. Левицкий отвернулся от него.

— Сейчас скажешь, что ничего нового нет.

— Так и скажу, — усмехнулся Ильин. — А тебе что, кажется — мы без тебя переворот в металлургии совершили? Или новый цех за две недели поставили? Нет, брат, все как было, так и есть.

— Сейчас ты за меня?

— Я.

— Ну, так оно и должно быть, — сказал Левицкий. — Мне-то полгода на лечение положено. Оказывается, есть выздоровление клиническое — это когда тебя выписывают, и морфологическое — когда снова можешь вкалывать. Я отсюда профессором по этому делу выйду, — он потыкал пальцем в свою грудь. — Ну а все-таки — есть новое или темнишь?

Ильин оглядывал реанимацию. Какие-то осциллографы, прибор с надписью «дефибриллятор» в стеклянном шкафчике, еще один прибор «плеврореспиратор», — прочитал Ильин, и штыри торчат с бутылками и резиновыми трубками — капельницы… Не дай-то бог познакомиться ближе с этой техникой.

— Чего смотришь? — грубовато спросил Левицкий.

— Вроде бы на нашу экспресс-лабораторию похоже, а?

— Темнишь! — уже уверенно сказал Левицкий.

— Ну, вот тебе новость: вчера было бюро, Коптюгова приняли в кандидаты, читали твою рекомендацию. Так что можешь порадоваться за свой любимый кадр.

Больше он ничего не хотел рассказывать. Ни о том, что вчера же, когда формовали «чайник», рабочие ошиблись и перевернули верхнюю полуформу, а контролер подмахнул все бумаги заранее, потому что через полчаса по телевидению должны были показывать четвертьфинальный матч на кубок СССР и ему надо было поспеть домой к передаче. Ни о том, что три дня назад там же, на формовочном, плохо просушили одну форму и, когда ее залили, естественно, кип и вся отливка пошли в брак. Ни о чем этом Ильин не хотел рассказывать Левицкому, хотя подобные истории случались нередко, и Левицкий как бы привык к ним.

— Ну, а насчет нового директора чего же ты молчишь?