Семейное дело — страница 8 из 160

Первая размолвка случилась тогда, когда Георгий поступил в ремесленное. Это была и не размолвка даже; оказалось, что они по-разному смотрят на жизнь. Георгий тянул Володьку с собой, вдвоем все веселее, вдруг Володька сказал:

— Тебе надо — ты и иди. А у меня, брат, другие планы: я учиться хочу.

— Учиться всюду можно.

— Нет, не всюду.

Володька замер, в нем словно бы происходила какая-то приятная ему работа — он мечтал, и лицо у него тоже стало отрешенным. Он весь был там, в будущем, куда охотно готов был пустить друга, но только на время — поглядеть, потому что это будущее принадлежало лишь ему одному.

— Ты думаешь, почему я отличник? Отца или мать боюсь? Я сам хочу все знать — понимаешь? Ни хрена ты не понимаешь! Мне в любой науке до самого корешка хочется докопаться. А тебе вот — железки стругать — большого ума не надо.

Георгий вспыхнул. В семье шесть человек все-таки, он старший… К тому же ничего зазорного нет в том, что он станет токарем, как отец.

— Просто у тебя нет цели, — сказал Володька.

В нем жила какая-то неуемная, необузданная жадность узнавания. Книги он читал запоем — все равно какие: прочитывал от корки до корки «Технику — молодежи» и хватался за «Анну Каренину», а потом с той же легкостью, но и с такой же точно жадностью наваливался на «Справочник автомобилиста». Ему было все равно, что узнавать, лишь бы узнавать. Учебники он прочитывал за два дня, задачи решал с ходу — и те, что были заданы, и те, которые будут заданы через месяц: просто он узнавал новое сам, раньше других, и делал это с поразительной быстротой. Ему нравилось, что он знает больше других, знания давали ему приятное чувство превосходства, реже — снисходительности. Его нельзя было уговорить помочь кому-нибудь из отстающих. Он говорил: «Зачем? Не хочет сам — пусть не учится. А у меня нет времени». И набирал новые стопки книг в школьной библиотеке.

В шестнадцать лет он заметно выделялся среди своих сверстников. Учителя любили его и ставили в пример другим. Ребята же отвечали неприязнью, но признавали его превосходство во всем, начиная от учебы и кончая физической силой, так уважаемой в этом возрасте. Быть может, поэтому кличка «профессор» не прилепилась к нему: он единственный в классе, а то и в школе оставался без клички.

Когда в классе появилась спокойная, всегда сдержанная, с добрыми глазами Кира, ее тут же окрестили «медузой». Она не обиделась, она только улыбнулась своей доброй улыбкой и сказала, что медузы бывают очень красивыми. После той драки в школьном дворе Володька стал ходить к Медузе. Она сама позвала его — помочь ей по математике, — и он, никогда никому не помогавший, согласился…


Что еще помнил Рогов о тех далеких, довоенных временах? Он с отцом сделал Анне Петровне полки и сам собирал их, а Кира сидела и наблюдала, как он работает. Потом наступила минута неожиданного стыда, когда Анна Петровна спросила: «Сколько же я вам должна?» — и покраснела. Тогда Рогов, отвернувшись, буркнул: «Не знаю, вы с отцом поговорите», и она словно обрадовалась: «Ну да, конечно, как я об этом сама не подумала».

Рогов ушел домой, снова отказавшись от чашки чая с домашним вареньем. Матери не было. Отец сидел за столом сжав руки.

— Там учительница насчет денег спрашивала. Я сказал, чтоб с тобой поговорила.

— А ты сам не подумал, что с нее можно взять? — раздраженно спросил отец. — С учительской-то зарплаты…

— Значит… — начал было Георгий, но отец перебил его:

— Значит, так и будет. А сейчас иди к Володьке, дружку своему.

— Зачем? — удивился Георгий. Они виделись вчера, вместе ходили в кино, смотрели «Если завтра война».

— У него мать умерла, — вдруг очень тихо и, как показалось Георгию, испуганно ответил отец.


Екатерина Федоровна умерла вечером, когда все собрались дома и она разогревала обед. Накрыла на стол, повернулась к плите и вдруг повалилась на пол мягко и тихо. Сначала никто ничего не понял. Колька бросился к ней и попытался поднять, потом подскочил отец — он первым сообразил, что произошло и что уже поздно. Кричал он страшно. Он метался по дому, натыкаясь на стены, на мебель, опрокидывая стулья, и кричал, сжимая голову руками. Казалось, он обезумел. А потом затих и неподвижно сидел на кухне, на своем обычном месте у окна, — Екатерину Федоровну уже увезли…

Георгий видел, как ее увозили: пришла «санитарка» и двое вынесли из дому носилки, накрытые простыней. Под простыней угадывалось человеческое тело, и он не мог поверить, что это была Екатерина Федоровна. Кто-то взял его за руку. Он повернул голову — это был Колька, совсем белый в сизых сумерках, только широко раскрытые глаза глядели не мигая, и словно они были единственно живыми на неподвижном лице. Георгий стиснул его руку в своей. Ему самому было страшно переступить порог дома, где только что умер человек, Екатерина Федоровна, которую он знал и помнил столько же, сколько помнил самого себя, — сунутый на ходу кусок пирога с черникой, короткое и ласковое прикосновение ее руки: «Ну и отрастил вихры!» — или смеющееся лицо, когда они — Володька и он — ссорились и дулись друг на друга по углам: «Разбранились, милые? Я вас быстро помирю — пошлю дрова пилить».

Володька, казалось, был спокоен, но это так казалось, конечно. Когда Георгий вошел в комнату, Володька медленно повернулся к нему. Что надо было сказать, Георгий не знал. Все так же держа Кольку за руку, он подошел и сел рядом. Было слышно, как в соседней комнате кто-то ходит, потом вышла мать Георгия и сказала, что она закрыла зеркало…

— Зачем? — спросил Володька.

— Так полагается. Ты бы пошел к отцу.

— Он никого не видит, — сказал Володька.

— Ты держись, — наконец каким-то не своим, хриплым голосом сказал Георгий. Больше он ничего не мог сказать. Он мог только представить себе, что творилось сейчас с другом, и чувствовать странное, отвратительное бессилие — он ничем не мог помочь. И этот совет держаться был, конечно, тоже совсем некстати.

— Идем, — кивнула ему мать. Уже на крыльце она добавила: — Пусть побудут одни.

Колька выскочил за ними следом, будто боясь остаться в этом доме без них, и Георгию показалось, что он хочет что-то сказать, но он ничего не сказал, метнулся к крыльцу и ушел в дом, осторожно и тихо затворив за собой дверь…


Вскоре после смерти жены Владимир Иванович Силин запил. Если раньше, случалось, он брал под выходной чекушку за три пятнадцать и этим ограничивался, выпивал и, добродушно ухмыляясь, ходил по палисаднику, а потом укладывался спать, — то сейчас его было не узнать. Времена были строгие, за опоздания или прогул полагался суд. Его спасали как могли. Перевели из инструментальной мастерской в разнорабочие — прогулял три дня, и все-таки был суд, опять как-то спасли, дали отпуск… Потом уволили «по состоянию здоровья». Пить он продолжал вмертвую, и день начинался с того, что он шел на барахолку, прихватив из дома какие-нибудь вещи — жены или свои. Наконец он продал и пропил Володькино пальто, которое справили ему к нынешней весне…

Из города в Липки он возвращался под вечер, и всегда с одной и той же песней: «Не брани меня, родная, что я так его люблю…» Его шатало, кидало из стороны в сторону. Женщины у колодца печально глядели на него. Они жалели Силина — какой мастер был! Да что мастер — тихий был человек, семейный, и при этом каждая думала о себе, о том, что, случись такое с нею, муж быстро найдет себе бабу и утешится, а этот вот спился от горя, от любви, и судить его за это просто грех… «Не брани меня, родная…» Он падал, женщины поднимали его и доводили до дома. Силин начинал плакать и звать жену — это было тоже страшно, и женщины шли обратно, к колодцу, вытирая слезы.

Ни Владимира, ни Кольку он даже не замечал, словно забыл об их существовании.

Первое время ребята еще перебивались — были домашние запасы, да и соседи помогали, но вскоре им пришлось совсем туго.

Как-то раз старший Рогов, возвращаясь с работы домой, сделал крюк и зашел в кондитерский магазин «Фантазия», открытый недавно на одной из центральных улиц. Это было правило: с получки покупать младшим кулек недорогих конфет. В том году впервые появились латвийские конфеты «Лайма», дешевые и в ярких обертках. Он купил полкило «Лаймы», вышел, и кто-то тронул его за рукав.

— Дяденька, дайте фантик.

Колька глядел на него, еще не узнавая, и вдруг начал медленно отступать.

— Зачем фантик? — сказал Рогов. — Держи конфеты.

— Нет, — пробормотал вконец смутившийся Колька. — Мне только фантик…

— Брось, — тихо сказал Рогов, протягивая руку. — Идем-ка, парень. Одними фантиками жив не будешь. Идем, идем…

Они шли молча, и Рогов думал, до чего же хитро придумано: ребенок просит фантик — чего тут худого, все они что-либо собирают, но кто, выходя с покупкой, даст фантик без конфеты? Он никогда не понимал, что значит «щемит душу», — сейчас у него именно щемило душу, боль была почти физической. Она не отпускала его, пока они шли, и когда жена налила Кольке большую тарелку щей, и когда тот начал медленно есть (а Рогов видел, что это нарочитая медлительность, что Кольке эта тарелка на минуту), и когда у мальчишки после еды стали сонные глаза. Надо было еще проверить свою догадку, и Рогов сказал:

— А конфеты почему не берешь?

— Не хочется, — сказал Колька.

— У тебя что же, своих много?

Колька сунул руку в карман, вынул целую пригоршню, потом еще… Насобирал там, возле «Фантазии».

— Угощайтесь и вы, — сказал он. — Я только Володе оставлю.

Рогов переглянулся с женой.

— Вот что, — сказал он, — положение, брат, сейчас такое, что придется тебе перебираться к нам. Понял?

Колька качнул головой: нет. Никуда он не переберется.

— Это почему же? — строго спросил его Рогов.

— Как же я дядю Володю оставлю и Володьку?

Рогов покраснел и снова переглянулся с женой. Такого ответа он не ожидал, конечно. А мальчишка засыпал, сидя на стуле. Рогов встал, отвел его в комнату, уложил на диванчике и вернулся на кухню. Он был мрачен, он се