О том, что произошло сегодня, они, словно по немому уговору, не вспоминали и не говорили.
Горит лампа над столом, потрескивают дрова в печке, пахнет жженой берестой и смолой, и тихо, только Сережка дудит в соседней комнате, должно быть катая по полу автомобиль, — и вдруг Ильин тоскливо подумал, что ему надо снова идти на мороз, в неуютную комнату общежития и, как знать, придет ли он когда-нибудь сюда снова? Конечно, Надежда скажет обычное в таких случаях: «Будет свободное время — заходите» или «заглядывайте», — он поблагодарит и не зайдет. Зачем?
Ощущение стесненности прошло. Ему было хорошо и спокойно сейчас, будто он давным-давно знал этот дом, бывал здесь раньше, ходил за дровами, топил печку, подметал мусор. Но все-таки пора было идти.
«Когда вы придете?» — спросила Надежда.
«Завтра», — сказал Ильин.
Только потом, годы спустя, он смог точно разобраться в своих тогдашних ощущениях. С детских лет лишенный войной привычного, необходимого всем людям домашнего тепла, он потянулся к нему, а Надежда была как бы началом этого другого, полузабытого им и тем не менее остро желанного бытия. Как знать, может быть, в другой обстановке и при других обстоятельствах он прошел бы мимо этой женщины. Но здесь странным образом все сошлось, и даже маленький Сережка, Сережка с этими всегда радостными глазами, всегда счастливый, когда Ильин приходил, — даже Сережка занял в его душе, тоскующей по нормальному человеческому дому, свое место.
Он звонил, Надежда открывала, Сережка успевал вывернуться откуда-то из-за нее, кидался к Ильину, вскинув руки и задрав головенку. — замирал, ожидая, пока Ильин поднимет его на плечо. Так он и входил в коридор — с торжествующим Сережкой на плече.
Это была не игра. В тот апрельский вечер, когда Надежда, отвернувшись, сказала: «Может быть, ты останешься?» — и после, уже под утро, когда она уснула, прижавшись к нему, обхватив руками так, будто боялась, что он может уйти, Ильин думал о том, что вот опять он переступает незримый порог своего будущего, и оно не страшило его. Все там было ясно и просто.
Теперь Сережка взрослый человек. Достаточно взрослый и умный, чтобы самому решать свою судьбу. Нет, я не буду вмешиваться в его дела, не могу, не хочу и не имею права. И пусть Надежда и ее родители сердятся на меня как угодно: если человек задумался, какую пользу он может принести другим, значит, он становится настоящим человеком.
Что из того, что в нашей жизни еще полно хапуг, стяжателей, мещан, вроде родителей Коптюгова, о которых он рассказывал на партбюро. Жизнь-то все-таки идет в одном направлении. Как это говорил Гегель? «Кто хочет достигнуть великого, тот должен… уметь ограничивать себя. Кто же, напротив, хочет всего, тот на самом деле ничего не хочет и ничего не достигнет». Это изречение Ильин давно, еще в студенческие годы, выписал в специальную тетрадку.
Он все-таки уснул, а когда проснулся, Надежды уже не было дома. На столе лежала записка:
«Уехала к Сережке. Пожалуйста, когда он вернется, постарайся не вмешиваться в наши дела».
Слово «наши» было подчеркнуто дважды…
5
Да, все-таки странно, странно и горько было входить теперь в этот кабинет, где многое напоминало и долго еще будет напоминать о Левицком, садиться в его крутящееся кресло, за его стол, но для Ильина это стало сейчас необходимостью. В его кабинете не было селекторной связи — большого, похожего на уличный, репродуктора в углу, над телефонами, — и прямой связи с руководством завода, а без этого работать невозможно.
Единственное, что изменилось здесь за эти недели, — каска. Ту старую каску Левицкого Ильин подарил Алешке, и теперь на шкафу лежала его, новенькая, желтая, польская — подарок гданьских гостей. Он хотел отнести Елене Михайловне и кактусы, но она попросила оставить их, и теперь Ильин сам поливал эти кактусы.
Едва он открыл дверь в «предбанник», где сидела секретарша, как из кабинета донесся знакомый голос: «Первая «десятка», дали непредставительную пробу, у вас не размешан никель. Подайте другую». Ольга!.. Вот ведь жизнь, подумал Ильин, работаем рядышком, экспресс-лаборатория как раз подо мной, на втором этаже, а видимся случайно и редко. Он включился в связь:
— Что у вас, на первой «десятке»?
— Нормально, Сергей Николаевич, — захрипел в репродукторе голос Чиркина. — С добрым вас утречком!
— С добрым, — ответил Ильин. — Коптюгов, что на вашей «десятке»? Дали вторую?
— Нет еще, Сергей Николаевич, — ответил Коптюгов. — Минут через пятнадцать дадим, и гуляй, Вася.
Ильин поглядел на большие квадратные часы, висевшие напротив стола, на противоположной стене кабинета. «Сороковую» запрашивать незачем, они дадут плавку еще не скоро, а вот Коптюгов опаздывает. Его печь должна давать плавку каждые четыре часа. Что-то непохоже на Коптюгова. Обычно он передает печь следующей смене на ходу, уже загруженной. Еще Левицкий на утренних «молитвах» обязательно, непременно отмечал это: «А вот Коптюгов…»
Через полчаса начнется оперативка…
Но сейчас Ильин вдруг подумал не о ней, а о том, какой у Ольги строгий, почти начальнический голос. До сих пор ему редко приходилось слышать его по селекторной связи, и он не обращал на это никакого внимания, лишь отмечал про себя — «Ольга». Время, когда он волновался, справится ли она, давным-давно прошло. Сколько же лет назад это было? Да десять, наверно. Наверно, десять, когда она снова появилась здесь, в Большом городе, опустошенная, измученная: «Пойду снова в крановщицы»… Тогда-то он и сказал ей: «Лучше иди к нам, в экспресс-лабораторию. Научишься быстро, я знаю…» — «Зачем? — спросила она. — Хочешь, чтоб я была поближе?» — «Нет, — резко ответил тогда Ильин. — Просто нам нужны такие, как ты, а не те, у кого папы в шляпах». Он ничего не скрывал от нее. Ни того, что работа будет и ночная, и в выходные дни, и в праздники, даже какой-нибудь Новый год придется встречать здесь, в лаборатории. И обеденного перерыва нет. Вот так: у всех на свете есть, а у лаборанток — нет! И если какому-нибудь сталевару будут возносить хвалу и сочинять в его честь оды, о лаборантках не вспомнят. Оклад? Начнешь со ста десяти, доберешься до четвертого разряда — полтораста. «Мне все равно, — сказала Ольга. — Но если это нужно тебе…» — «Нужно», — сказал Ильин. И вот, пожалуйста, чуть не прокурорский тон. Это у Ольги-то!
И тут же забыл об этом. Он слышал, как лаборатория выдала разрешение, мысленно видел, как по желобу в ковш пошла сталь на второй «десятке», у Коптюгова.
Быть может, Ильин все время невольно глядел на себя словно со стороны, как бы сравнивая то, что делал он, с тем, как то же самое делал Левицкий, и не находил никакой разницы между своими действиями и его. Но сегодня им владело то ощущение какой-то близкой перемены, которую нельзя понять или объяснить: просто он чувствовал, что вот сегодня, именно с этого дня многое может пойти иначе, если…
Ладно, сказал он сам себе, не надо только лукавить. Нервничаешь? Нервничаешь! Ждешь, когда на белой дощечке коммутатора загорится второй слева желтый глазок? Ждешь! Но сейчас соберутся мастера плавильного и ты займешься суточным графиком. Он покосился на коммутатор. Вторая слева лампочка — директорская…
Он просматривал бумаги, которые еще до его прихода положила на стол секретарша, когда вошел Коптюгов. Он вошел стремительно, даже не попросив разрешения, и Ильин вскинул на него настороженные глаза — так обычно входят, даже влетают, когда происходит что-то особенное.
— Что случилось? — спросил Ильин.
— Ничего. Свои пятнадцать дали, но с пупка рвать, Сергей Николаевич, не дело.
— Может, короче, без предисловий?
— А я и так коротко. На печь трое подручных положено? Так? Ну а у меня только двое. Нет, вы в бумаги-то не глядите, Сергей Николаевич. Зюбина прошу убрать. Он у нас особой проблемой занят.
— Короче.
— Если короче — живет в постоянном ожидании одесского поезда.
— Мне некогда, Коптюгов.
— Одесский, между прочим, приходит ровно в одиннадцать ноль-ноль. А в скверике перед цехом, на дереве, на веточке, у Зюбина кружечка висит. Зелененькая такая, для маскировки. Так что прошу убрать из бригады Зюбина. Если понадобится официальное…
— Ясно, — оборвал его Ильин. — Скажите, вы что, всегда так к Степану Тимофеевичу входили?
— Да, — сказал Коптюгов.
— Постарайтесь в следующий раз хотя бы попросить разрешения войти.
Ильин не успел разглядеть, как отнесся к его словам Коптюгов, — тонко загудел коммутатор и зажглась лампочка. Та самая, вторая. Ильин поднял трубку. Как ни ждал Ильин этого звонка, все-таки он показался неожиданным.
— Сергей Николаевич? Заостровцев. Жду вас.
Ильин поглядел на Коптюгова, который все еще стоял возле стола, и вдруг сказал, усмехнувшись:
— Ладно, только без обид. Будет вам непьющий подручный.
И, выйдя из кабинета, сказал секретарше, чтоб она отменила оперативку до его возвращения. Нет, он не знает, сколько времени пробудет у главного, так что пусть она сообщит об этом начальнику смены.
Ему надо было пройти длинным изрезанным вдоль и поперек рельсами двором, мимо памятника павшим на войне рабочим, мимо большого сквера, где сейчас цвели розы, — весь путь от цеха до заводоуправления занимал двенадцать минут. Это Ильин высчитал давно и точно. Теперь у него было ровно двенадцать минут, чтобы еще и еще раз прокрутить в себе предполагаемый разговор с Заостровцевым.
С главным инженером ему доводилось встречаться не раз, но Ильин так и не мог понять, что же это за человек. Сух, точен, деловит… В прошлом году на партийной конференции секретарь обкома Рогов сказал в его адрес несколько не очень-то приятных слов — дескать, не отстаиваете свою точку зрения, идете на поводу у директора. Что ж, против Силина трудно было идти, он умел подминать людей под себя. И эти месяцы, когда обязанности директора исполнял Заостровцев, всем показались раем земным: никаких разносов, никаких накачек или «шприцеваний», как говорили в силинские времена. Все по-деловому, точно, ровно, спокойно. Возвращаясь с декадок, Левицкий уже не говорил: «Влетело». Он говорил: «Критиковали», — и в одном этом ощущалась та перемена, которая происходила на заводе в отношениях между людьми.