рдился на самого себя за то, что дал маху и что мальчишка заставил его покраснеть.
— Ну, прокормить его хотя бы мы сможем, — сказала жена. — А со старшим как?
— Чего-нибудь придумаем, — сказал Рогов. — Не пропадать же человеку.
Когда Георгий вернулся домой (он уже кончал училище и с осени должен был пойти на завод), отец сказал ему, по своему обыкновению резко и раздраженно, что Колька теперь будет кормиться у них и что следить за тем, чтобы он приходил, должен Георгий.
— Не придет — сам будешь без обеда.
Георгий вспыхнул:
— Почему ты говоришь со мной так, будто я против?
Отец покосился на него: обычно сын никогда не взрывался и не перечил ему.
— Ну-ну, — хмыкнул отец, — это хорошо, что не против. А все-таки запомни, что я сказал.
— Есть еще Володька…
Отец снова, на этот раз уже с неприкрытым одобрением, поглядел на Георгия.
— Ему, пожалуй, надо работать, — сказал отец. — Ты как думаешь?
Впервые в жизни он задал сыну такой вопрос, будто советуясь с ним. Георгий кивнул. Наверно, надо. Но ведь он так хочет учиться! Для него, можно сказать, вся жизнь в этом учении. Может быть… Отец покачал головой: нет, два рта — слишком много, это им не выдюжить, он уже советовался с матерью. И потом: почему ты идешь работать, а он не может? Что, ты хуже его, что ли? Георгия такой разговор не устраивал. Его всегда словно бы подавляла безудержная, почти фанатичная тяга Володьки к учению и он привык к мысли, что так и должно быть в жизни друга.
— Ладно, — сказал отец, все поняв. — Я поговорю с ним.
Владимир все решил сам и иначе.
Неожиданная смерть матери, а затем такое же неожиданное и не менее страшное падение отца потрясли его так, что ему пришлось долго и мучительно приходить в себя. Он жил и учился словно бы по какой-то инерции, и все, что окружало его, казалось ему тоже движущимся по инерции. Когда Кира пригласила его к себе и он понял, что его пригласили к обеду, он испытал стыд, будто ему по ошибке дали подаяние. Он не понимал, что другие люди испытывали и сочувствие, и жалость, и желание помочь ему. Он с трудом заставил себя съесть обед и, поблагодарив, поднялся. Нет, он не может остаться. Ему надо идти по делам. Приходить чаще? Спасибо, вряд ли он сможет… Кира глядела на него умоляющими глазами: ну пожалуйста, завтра… Она вышла вместе с ним.
— Тебе в какую сторону?
— В город.
— Мне тоже в город.
Ему не надо было идти в город, но теперь — хочешь не хочешь — пришлось идти. Кира шла рядом.
За этот год она сильно изменилась. Исчезла угловатость подростка, она пополнела, ее движения стали по-девичьи плавными. И мягкий взгляд, и легкое прикосновение руки к руке, когда она разговаривала с ним, — все это рождало ощущение особой сердечности, душевности, которых Володьке так не хватало после смерти матери, и, если он продолжал разговаривать с ней чуть свысока, а порой и резко, это тоже было по некой инерции: в школе все так разговаривали с девчонками.
Но теперь — и это он чувствовал — рядом с ним шла вовсе не девчонка. Она была в легком ярком платье, и он впервые увидел, что у Киры высокая грудь. Даже этот взгляд на ее грудь смутил и взволновал его.
Они прошли мост, завод остался слева, город начался сразу новыми домами, асфальтом, грохотом трамваев, магазинами, афишами, вывесками. На углу Лермонтовской и Красных Зорь стоял мороженщик в коротенькой белой куртке, на которой висела медаль «За отвагу». Володька отвернулся, проходя мимо. Кира остановила его:
— Хочешь мороженого?
— Нет.
— У меня есть деньги.
— Я же сказал — не хочу, — уже резко ответил Володька. Ему очень хотелось мороженого.
Кира подошла к мороженщику. Он был одноглаз, зато здоровый глаз так и смеялся.
— Одну порцию? — спросил он. — А как зовут вашего молодого человека?
Кира оглянулась: Володька уже отошел и что-то разглядывал на огромном щите с афишами.
— Володя.
— А, — сказал мороженщик. — Володя у нас имеется.
Он заправил круглую вафлю в машинку, намазал мороженым, прикрыл другой вафлей и протянул Кире «лизунчик». На обеих вафлях было выдавлено: «Володя».
— У меня легкая рука, девушка, — засмеялся мороженщик. — Вот увидите, еще ваши детишки будут бегать ко мне за мороженым. Так и посылайте их — к дяде Егору.
Кира улыбнулась одноглазому мороженщику и пошла к Володьке.
— Вот, — сказал он. — Ты иди по своим делам, а я по своим…
Она невольно поглядела на щит. Афиши сообщали о гастролях Саратовского театра, во Дворце культуры будет петь Дебора Пантофель-Нечецкая, в городском парке — большие гулянья, на эстраде — Изабелла Юрьева… Рядом висели листки, вырванные из тетрадок: «Продам по случаю отъезда комод старинный и двух щенков овчарок», «Даю по сходной цене уроки эсперанто», «Пропала кошечка серо-беленькая»… Тут же были объявления о приеме на работу, и она сразу увидела это: «Товарной станции… на временную и постоянную… оплата повременная…» Она повернулась к Володьке и заметила, что он читает это объявление.
— Ты на Товарную? Можно с тобой?
— Ну что ты ко мне пристала? — поморщился он. — Тебе-то что? Живешь тихо, спокойно, за маменькиной спиной, ну и живи себе на здоровье.
Она растерялась: слишком неожиданной и непонятной была злость, с которой все это было сказано. А Володька уже уходил, не оборачиваясь, сунув одну руку в карман и размахивая другой, — длинный, нескладный, но, как показалось Кире, уже пришедший в себя после того, что с ним случилось…
Он начал работать с того же дня, вернее, вечера. Работа была тяжелой, но зато расчет производился сразу же после смены. Это устраивало его потому, что теперь у него каждый день были деньги; других же, кто работал с ним на Товарной, устраивало, что каждый день можно было выпить.
Он ненавидел людей, с которыми его свела работа. Здесь собирались ханыги, бессемейные, опустившиеся, выгнанные с городских предприятий, для которых разгрузка и погрузка вагонов была последней возможностью заработать. Что с ними будет дальше, они не думали. Это был народ грубый и бессердечный, они смеялись или отчаянно ругались, если кто-то, споткнувшись, падал; они собирались в эту ватагу только на смену, чтобы потом разбрестись кто куда и тут же забыть друг о друге. Владимир еще не знал, что это было последним «дном», порожденным нелегким временем, и то, что он увидел, потрясло его. Всю жизнь, все свои семнадцать лет, он знал людей, которые честно работали и хорошо жили; это было в полном соответствии с тем, о чем каждодневно писали газеты. Но оказалось, что рядом с правильной и честной жизнью существовали рвачи, подонки, дикая брань, ненавидящие глаза, дрожащие руки, перебирающие зелененькие трешки, весь мир, втиснутый в одну и ту же фразу: «Ну и выпьем сегодня!» — а в обеденный перерыв разговоры о бабах — грязные, похабные и чаще всего обращенные к нему: «А ты их пробовал? Хочешь, познакомлю с одной?» Он молчал. Он стискивал зубы, чтобы не отвечать. Ему нужны были деньги на жизнь, и он не мог больше заработать нигде, поэтому надо было молчать и не ввязываться в ссору.
В один из дней в бригаде появился новичок, и Владимир невольно потянулся к нему. Это был студент технологического института. Привело его сюда обычное студенческое безденежье, и в первый же вечер после расчета он поманил пальцем Владимира.
— Пойдем пошамаем где-нибудь вместе?
— «Пошамаем» — это по-каковски? — усмехнулся Володька.
— По-человечески, — рассмеялся студент.
Они зашли в первую попавшуюся столовую, не очень чистую, но искать другую не хотелось — все-таки усталость чувствовалась здорово. Заказали что подешевле, и, сам того не замечая, Володька рассказал все о себе. Студент слушал молча. Потом они сидели в парке над рекой. Где-то в отдалении играла музыка, и впервые за долгое время Володьке было легко, так, как бывало там, на погрузке, когда сбросишь с плеч давящую тяжесть.
— А ведь ты, наверно, своего добьешься, — негромко сказал студент, — не погрязнешь здесь… — Он кивнул в сторону, и Володька понял, что он имеет в виду Товарную. — Да, брат, я тебе даже малость завидую, у меня такой жадности к наукам нет… Тебе бы в Москву или Ленинград податься.
— А отец? — спросил Володька.
— Что отец? — недобро усмехнулся студент. — Отец сам себя приговорил. Если хочешь чего-нибудь добиться в жизни, надо быть жестоким. Ты на этих грузчиков сердишься, а они действуют по закону жизни. Я вот от своего отца публично, можно сказать, отказался: он у меня священником был. С таким пятном нынче далеко не продвинешься! Думаешь, я бы учился в институте, если б не отказался? Шиш!
— Но ведь это…
— Погоди с выводами, — опять как-то недобро усмехнулся студент. — И до нас с тобой тоже жили умные люди. Ты Шопенгауэра читал? Не читал! Так вот, он, между прочим, так говорил: «В человеческом мире, как и в царстве животных, господствует только сила».
Разумом Володька еще сопротивлялся, всему тому, что говорил студент, — призыв к жестокости был неприятен своей неприкрытостью. Он понимал, что помочь отцу он все равно ничем не сможет, отец обречен… Его дикое пьянство вызывало не жалость, а злобу, так стоило ли, действительно, держаться за дом, которого, в сущности, нет?
— А ты чего ж не в Москве?
— Я-то? Я тебе говорю, что у меня нет твоей жадности. А в Москве все не так. Работы там — навалом, кругом стройки. Вечернюю школу кончишь. Институтов — выбирай любой. Да и жизнь совсем другая… Столица все-таки. Ну и в смысле продуктов куда лучше. Ты ведь не только Шопенгауэра не читал, а и копченых языков в селитре не пробовал. Надо уметь устраиваться в жизни, парень.
Он встал, хлопнул Володьку по спине и ушел, чуть покачиваясь, как моряк, сошедший на берег после дальнего рейса, но это было от усталости…
— Ты окончательно решил?
— Да.
— Не понимаю. — Георгий хмурился и глядел не на Володьку, а на реку. Они сидели на берегу, в густой траве; день был жаркий, безветренный, и разомлевшие от жары стрекозы присаживались рядом. Такие душные дни обычно бывают перед вечерней грозой, и Георгий мельком подумал, что день кончится дождем и грозой.