Они не заметили, как кафе начало быстро заполняться. Ильин с удивлением увидел, что почти все столики уже заняты. В другом конце кафе высилась фигура Коптюгова, и он не сразу узнал его: Коптюгов был в светлом, почти белом костюме, а его ребята — Усвятцев и Будиловский — один в замшевом пиджаке, другой — в какой-то немыслимо яркой красно-белой спортивной куртке.
— Сейчас будет репетиция, — сказала Ольга. — Они тебе нравятся? Я говорю о ребятах.
— Слушай, родная моя, — усмехнулся Ильин, — неужели ты думаешь, что я способен сейчас что-то воспринимать по-человечески? У меня в глазах — цифры, закрою глаза — цифры! Как после грибов или хоккея.
Ольга засмеялась. Да, первое время — тогда, когда она пришла в экспресс-лабораторию, — ей тоже чуть ли не месяц кряду снился один только марочник[3].
— Но ты все-таки приглядись…
Джинсовый помреж рассаживал бригаду Коптюгова, и тут же стояла официантка, быстро чиркая карандашиком в блокнотике. Сейчас им принесут еду и вино, подумал Ильин. Они все съедят, выпьют, и потом операторша потребует второй и третий дубль — что тогда? А интересно, кто платит за стол — Коптюгов с ребятами или студия док. фильмов?
Их там четверо — трое парней и девушка. Помреж, мотнув по сторонам длинными лохмами, вдруг ринулся в фойе и вернулся, ведя под руку еще одну девушку.
Красивая, подумал Ильин. Нашли где-нибудь в Доме моделей среди манекенщиц, специально для съемки.
— Она тебе нравится? — спросила Ольга.
— Эта? Высокая?
Черт возьми, неужели я так засмотрелся на нее, что даже Ольга заметила?
— Хороша! — сказал Ильин.
— А ты знаешь, что она из того же детского дома, что и мы с тобой? Нина Водолажская.
Киношники уже втащили в зал осветительную аппаратуру.
— Ее привели для декорации, — сказал Ильин. — Разве нет? Смотри — они знакомятся.
— Ну и что? — спросила Ольга.
— А то, что все это липа, — сказал Ильин. — Ты хочешь еще посидеть здесь?
— Интересно же! Всем людям интересно, когда снимают кино.
— Нет, — сказал Ильин. — Мне они и так надоели. Пойдем, а?
Они должны были пройти мимо того столика, за которым сидел Коптюгов с ребятами и девушки. Коптюгов широко улыбнулся, увидев Ильина, а Нина вскочила и бросилась к Ольге.
— Тетя Оля!
Пока она обнималась с Ольгой, Ильин мог разглядеть ее совсем близко. Издалека она казалась более красивой. Но все равно очень хорошее лицо, ей лет двадцать пять — двадцать шесть, наверно, — откуда же Ольга может знать ее?
Об этом он спросил Ольгу уже на улице, и Ольга ответила:
— Старая история, Ильин. Не вздумай провожать меня, я сяду на автобус и через полчаса буду дома. Ты стал скучным человеком, Ильин, и все-то ты мне врешь, врешь, врешь…
Ольга снова поцеловала его и пошла к автобусной остановке.
Она шла и думала об Ильине и о том, как беспощадно и ненужно годы отделяют людей друг от друга и что все могло быть в ее, Ольгиной, жизни не так, как сейчас, если бы…
Здесь она, как всегда, обрывала себя на этом проклятом «если бы», потому что она была не властна над тем, как распорядилась когда-то жизнь ее судьбой и судьбой Ильина. Что связывает нас сейчас? Детство? Оно так далеко, что, кажется, его и вовсе-то не было. Наверно, детские привязанности самые непрочные у нас, людей. Моя жалость к нему? Он не нуждается в ней. А я-то знаю, что у него на душе хуже некуда. Нет, не знаю, а чувствую, потому что сам он никогда ничего не скажет. Он врет, даже когда молчит. То, что он врет мне, — это ерунда, пусть врет! Хуже, что он обманывает самого себя каким-то ожиданием, этой оглушенностью работой.
Наверно, он обиделся на меня. Но ведь у меня есть право говорить ему все, что я думаю. Право детства. Слабенькое, правда, ничего не скажешь, но все-таки право!
Ольга поднялась в лифте на пятый этаж, открыла дверь, включила свет. Теперь она была отгорожена этой дверью от всего остального мира, ей никто не мог помешать, она всегда была здесь одна, и одиночество стало уже привычным. Он здорово сдал, подумала Ольга. Он видел, что я разглядываю его, и узнал все, что я думаю. Мы оба уже старимся, вот что противно. Старимся рядом друг с другом и ничем не можем помочь друг другу, как тогда… как тысячу лет назад…
8
Большой город она помнила не лучше и не хуже других городов, где ей приходилось бывать. Каждую позднюю осень буксир тянул баржу до ближайшей стоянки. В Ольгиной памяти были и Ленинград, и Ярославль, и Елабуга — там баржа становилась на зимовку, бок о бок с такими же настигнутыми первыми морозами.
На каждой барже стояли деревянные домики, из длинных труб поднимался печной дым, сквозь тюлевые занавески на окнах были видны горшки с геранями, на веревках, протянутых над палубой, сушилось выстиранное бельишко — женские трусики, пеленки и распашонки, полосатые тельняшки… В городах на всю зиму оказывалась деревня не деревня, но нечто далекое и от города. Двадцать или тридцать барж — и столько же домиков, тесных, с каморками, где хранились соленые грибы, бочки с кислой капустой, связки вяленой рыбы, с поленницами под потолок и красно-белыми спасательными кругами, которые убирались на зиму за ненадобностью. Лохматые дворняги облаивали с барж прохожих и друг друга, перекрикивались женщины: «Мыслиха, сольцы не найдецца?» — «А ты что кухаришь?» — «Щи затеяла со снетками». В бездельные зимние вечера мужики-правщики собирались в каком-нибудь доме, играли в карты — в носы, Акульку или подкидного с перетыром, выпивали кто больше, кто меньше, по пьяному делу случались и драки.
У тех, кто жил здесь, не было другого дома.
Их дом, мысловский, ничем не отличался от других. Та же одна комната с геранями. Разве что только отец оклеивал стены газетами, и на Ольгу — это она тоже помнила — глядели с газет почему-то всегда улыбающиеся люди. Не будь этих газет, она, наверно, не выучилась бы так рано чтению. Ей нравилось часами ходить вдоль стен и, то задирая голову, то садясь на корточки, читать, порой не понимая того, что читала. Но как дети легко запоминают стихи, так и она — уже взрослая, уже сейчас — могла без запинки вспомнить то, что было напечатано в тех газетах.
«Добро пожаловать, дети Испании! Вчера пароход «Сантай» доставил в СССР большую группу детей героического народа басков. Тысячи ребячьих глазенок впиваются в огни открывающегося перед ними города, точно стараясь скорее разглядеть волшебную страну, о которой так много слышали…»; «ПЕРЕЛЕТ ЗАВЕРШЕН. Вчера, 20 июня, в 20 часов 20 минут была получена радиограмма: «Вашингтон. В 16 часов 30 минут по Гринвичу, по московскому времени в 19 часов 30 минут, Чкалов совершил посадку на аэродроме Бараке в штате Вашингтон, рядом с Портландом»; «ГОЛОСУЮТ РАБОЧИЕ. Одним из первых на пункт голосования 38-го избирательного участка явился рабочий завода «Большевик» М. Н. Николаев… Володарцы — избиратели передового района Ленинграда — еще раз показали свою высокую политическую активность и организованность».
И только одного рисунка она побаивалась, и каждый раз старалась проскочить мимо него. На рисунке был изображен молодой военный, который сжимал рукой, одетой в колючую рукавицу, каких-то страшных, скрючившихся людишек; у людишек были выпученные глаза и высунутые языки, они были похожи на раздавленных лягушек. Ольга не знала, кто эти людишки-лягушки и кто этот военный. Подпись под рисунком была короткой и ничего не объясняла ей: «В ежовых рукавицах». Вот и все, что там было написано.
Отец…
Отца она любила. Он был тихий, незаметный в доме, не то что мать, — Ольга боялась ее и чувствовала, что отец тоже боится. Потом, многие годы спустя, она пыталась понять или хотя бы догадаться, что связывало их — большую, с большими мужскими руками, грубым голосом, тяжелым взглядом крохотных, глубоко посаженных глаз мать и его — робкого, словно придавленного ее мощью. Да, наверно, ничего. Откуда они были? Где и как встретились? Потянулись ли друг к другу, или их свел на этой барже РБ-17 какой-то случай? И она, Ольга, чем она была в их общей жизни? Нет, отец любил ее тоже, это-то она чувствовала! И тогда, когда приносил с берега кулечки с конфетной крошкой, и тогда, когда, оглянувшись, тайком, воровато, гладил ее деревянными ладонями по голове и лицу, и тогда, когда просто улыбался, глядя, как дочка играет на палубе, на корме, рядом с правилом, со своей куклой, отпихивая лезущую собачонку, — она чувствовала это! Ее память удерживала не только образы, не только события, но и эти ощущения.
Мать могла ударить ее, отец — никогда. У него становилось жалкое, беспомощное лицо, когда мать накидывалась на нее с руганью. Он ничем не мог помочь дочке, и она не обижалась на это, но и не бросалась к отцу за помощью. И она тоже ничем не могла помочь отцу, когда мать орала на него, — лишь потом, после, когда она уходила, Ольга прижималась к отцу, а тот гладил ее деревянной ладонью и успокаивающе бормотал: «Ну вот и ладно, вот и ладно, и ладненько…»
Может быть, эта постоянная злость, с которой жила мать, происходила от тяжелой работы (она тоже работала здесь, на барже, правильщицей, и зарплата ей шла точно такая же, как мужу), от неустроенности, от бездуховности и безысходности этой жизни на воде — не такой, как у всех людей, и виноватым в этой жизни ей казался он, муж?
…Ольга любила неторопливое движение баржи, когда внизу ровно шуршала вода и бесконечно тянулись берега — то голые еще, с обнаженными деревьями, серыми деревеньками, то с красно-желтыми отвесами осенней Камы, когда воздух уже прозрачен и холоден; то с часовенками или церквами на холмах, видимых издали и розовых от заката; берега с городами, которые она знала в основном по их названиям и которых побаивалась, потому что с самого начала вся ее жизнь была ограничена палубой баржи.
В каком-то волжском городке баржу поставили под погрузку, а рядом, на берегу, оказался передвижной зоопарк. Смотреть зверей Ольгу повел отец. Ему самому было интересно. Они ходили от клетки к клетке, и, обычно немногословный, тихий, отец чуть не кричал, размахивая руками: «Ты гля, гля! Тигры! Вон какая зверюга! Разлегся, желтый глаз! Ты ему скажи, чтоб вставал». У другой клетки, где взад-вперед бегали два волка, изредка останавливаясь и взглядывая куда-то поверх человеческих голов, отец разошелся пуще прежнего: «Ишь, попались! Попались, душегубы! Ты гля, гля! Вроде как собаками прикидываются, а на самом деле самый страшный зверь». — «Хищнее тигра?» — спросила Ольга. И тогда отец начал рассказывать ей, как у них в деревне волки за одну ночь вырезали чуть не всех овец. «В какой деревне?» — спросила Ольга. Отец отвернулся, буркнул что-то и пошел к сосед