Семейное дело — страница 94 из 160

Потом за стадом потянулись подводы. На телегах лежали тюки и сундуки, она увидела самовар, который обнимала маленькая закутанная в платок девочка. Запах стада сменился запахом конского пота. Движение подвод тоже казалось бесконечным. Но теперь уже можно было спуститься и выйти на улицу, она спустилась и вышла.

Лица взрослых, идущих рядом с телегами, были хмурыми. Не слышно было слов или детского плача — только цоканье копыт по мостовой да тележный скрип. Цоканье и скрип, цоканье и скрип, и сами по себе эти два звука, не нарушаемые никакими другими, были страшными.

Сама не понимая, зачем она это делает, Ольга пошла в ту же сторону, куда двигались беженцы. Или ей подумалось, что они обязательно должны пройти через мост? Она шла сзади, редкие прохожие провожали взглядами и ее тоже; остановился трамвай, и подводы словно обтекли его; на мостовой оставались коровьи лепехи, раздавленные копытами и колесами. Наконец Ольга увидела реку и мост…

Она снова бежала — здесь, за мостом, уже все было знакомо ей. Вон причал и вон — баржа. Быстрей, быстрей — на черные гремящие доски, по легким сходням — туда, на баржу… И снова резко остановилась.

В ранних сумерках хорошо была видна неподвижная фигура. Женщина сидела на перевернутом ведре и курила, потом поднялась, услышав Ольгины шаги, и бросила окурок за борт, в воду.

«Я тебя давно жду, — сказала учительница. — Где ты была?»

«Там, — сказала Ольга. — Там статую хоронили и стадо шло. Наверно, скоро придут немцы».

«Какие немцы? — вздрогнула учительница. — Не говори, пожалуйста, ерунду. Сюда немцы не придут…»

Ольга открыла тяжелый замок на двери и вошла в домик первой. Зажгла керосиновую лампу. Учительница вошла за ней и встала посередине, оглядываясь.

«Вы садитесь, пожалуйста».

Подолом платья Ольга провела по единственной табуретке и пододвинула ее учительнице.

«Спасибо, — сказала та. — Меня зовут Анна Петровна. Запомнишь?»

«Запомню, — улыбнулась Ольга. — А Кира — это ваша дочка?»

«Да, — ответила Анна Петровна. — Она тоже уехала на окопы. Я принесла тебе чай и сахар».

«У меня есть крупа и макароны, — сказала Ольга. — Можно сварить. Это быстро. Хотите?»

«Нет, — качнула-головой Анна Петровна. Она все оглядывалась по сторонам, словно пытаясь понять, как здесь могли жить — и жили — люди. Какое-то беспокойство угадывалось в ней, в этих быстрых поворотах головы, наконец она сказала: — Я думала взять тебя к себе на эту неделю, но ничего не получается. У нас тоже беженцы. Если хочешь, я буду ночевать здесь, с тобой».

«Очень хочу», — почти шепотом сказала Ольга.

Каким сладким до слез, каким неожиданным было это вдруг обретенное счастье! Все изменилось в домике на барже. Как радостно было лечь вечером, а учительница Анна Петровна — тут же, и спать не хочется, только слушать и слушать ее — о разных странах, о разных зверятах, и уроки уже приготовлены, и все-то у нее есть: тетрадки и учебники, и посуда вымыта, и тепло, и пахнет одеколоном, который учительница принесла с собой вместе с постельным бельем. И совсем не страшно засыпать, особенно после того, как учительница проведет ладонью по голове, по щеке — уже совсем забытая ласка, и Ольга прижимает эту руку щекой к подушке, чтобы подольше чувствовать ее тепло, и тогда комок застревает в горле и что-то начинает щекотать в носу — как хорошо! «Спи, маленькая, спи». Учительница тихо выходит на баржу, в ночь. Через окошко Ольга видит ее: она стоит и курит, оранжевый огонек папиросы то разгорается, то гаснет, и снова разгорается. «Анна Петровна!» Она не слышит. Да Ольге и не надо, чтобы она услышала. Просто ей приятно произнести это вслух: «Анна Петровна…»

«О чем вы там все думаете?»

«Спи, Оленька. Сейчас люди только о войне думают».

«А у нас даже адреса нет. Если папаня напишет — куда ему письмо слать?»

«Да…»

«У Сережи Ильина папаня тоже на фронте».

«Лучше говорить — папа, Оленька. У многих папы сейчас на фронте».

«А у него и мама на фронте. Он с бабушкой живет».

«Я знаю, Оленька. Спи, девочка».

Но ей не уснуть. Никогда никто не называл ее так — Оленька. Ей хочется услышать это еще и еще. Лампа потушена, Анна Петровна ложится на родительскую кровать с шарами.

«Анна Петровна!»

«Что, Оленька?»

«А у нас вобла есть. Вы любите воблу?»

«Завтра, Оленька, завтра».

Потом она принесла книги. Ольга читала хорошо, и теперь, вернувшись из школы, сразу забиралась с ногами на табурет, к окошку поближе: цветы сдвинуты, книжка на подоконнике, и обо всем на свете забыто. Ну и врун же этот Мюнхгаузен! А все-таки молодец был Робинзон, не растерялся, верно? И тихонько плакала над совсем тоненькой книжкой, где рассказывалось о коне по имени Черт… Потом все повторялось: под вечер приходила Анна Петровна, пили, чай, грелись у печки — и снова это ласковое прикосновение: «Спи, маленькая, спи…»

«А когда маманя вернется, вы будете к нам ходить?»

«Буду».

…Холода были ранними, хотя осень стояла на редкость ясная. По утрам палуба баржи белела от инея, и, выходя из домика, Ольга видела следы Анны Петровны: та уходила в школу раньше.

В то утро все начиналось, как обычно. Она вышла на палубу, накинула замок на скобу и уже у сходен услышала надрывный, нарастающий, хватающий за сердце звук сирены. Сначала завыла одна, должно быть из репродуктора у школы, ей сразу же откликнулась другая — с той стороны реки, и Ольге показалось, что морозный неподвижный воздух начал трястись. Она кинулась на берег и побежала по узенькой тропинке, по белой траве, обезумев оттого, что она была сейчас совсем одна, споткнулась обо что-то, упала, и учебники с тетрадками скользнули по инею вниз, к воде.

Тут же через вой сирен послышался другой звук, и Ольга подняла голову. Черные крестики на просветлевшем небе тянулись ровно, будто связанные между собой невидимыми отсюда веревками, — ближе, ближе, потом самолеты начали заваливаться, словно ныряя с высоты. Первые взрывы раздались вдалеке, в городе. Самолеты все шли и шли, вырастали, и вот они совсем близко — все смешалось в грохоте, и земля под Ольгой качалась.

Три самолета сразу отвернули от остальных, и Ольга увидела, что они идут прямо на нее, даже не на нее, а в нее, вот сейчас упадут, придавят — и все будет кончено, все исчезнет. Рев машин и нарастающий свист множества черных капель, которые оторвались от этих машин, смешали в ней все чувства, и, смешанные, они оказались одним — чувством ужаса, заполнившим все ее существо.

Она скользила по откосу к воде, закрывая голову руками, уже понимая, что вот сейчас все кончится и будет смерть, которую она никогда еще не видела и поэтому до сих пор не боялась. Она уже ничего не слышала, только чувствовала, что жива, и что сейчас нельзя отрываться от земли и нельзя открывать глаза, потому что тогда, можно увидеть смерть. Она не знала, не помнила, сколько времени пролежала так, каждую секунду ожидая смерть и всем своим маленьким существом противясь ей. Потом ей начало жечь ноги, и она все-таки открыла глаза — удивленно и недоверчиво, потому что она была жива. Ничего не изменилось вокруг. Небо было чистым, не выли сирены и не качалась земля, а ноги у нее лежали в воде — ледяная вода и жгла их. Скользя, цепляясь за траву, она полезла наверх, на тропинку, вылезла, встала — и тогда увидела огонь.

Липки горели, будто подожженные разом. Огонь еще только набирал силу и рвался вверх, почти без дыма. Ольге казалось, что люди возле горящих домов еле-еле двигаются — медленно бегут, медленно машут руками, медленно тащат что-то в сторону от огня. Она не могла двинуться с места. До нее не доносились ни голоса, ни другие звуки — все, что она видела, было совсем беззвучно: тихо горели Липки, тихо бегали люди. Но так не могло быть, это она сообразила все-таки и поднесла руки к ушам.

Едва она попыталась шагнуть, ее шатнуло в сторону. Странная, незнакомая тяжесть начала придавливать Ольгу к земле. Она сделала шаг, другой, третий. Ноги у нее были как чужие, она почти не чувствовала их.

Тепло дотронулось до ее лица, и это было приятное прикосновение — тепло от горящих домов, пахнущее смолой…

Ольга шла на огонь, к людям. Потом она увидела, как над крышами начали подниматься оранжевые столбы. Черные облака собирались там, в вышине, клубились, множились, опускались к земле, и Ольге показалось, что она растворяется в них…


…Сначала она услышала далекие голоса и детский плач. Ей не хотелось просыпаться, но голоса и плач становились громче и громче, и она проснулась, словно выплыла из какой-то темной глубины.

Здесь, в единственной комнатке их домика на барже, было тесно. Она не узнавала никого — незнакомые женщины, несколько детей на родительской кровати; какая-то старуха, опустившись на пол, топит печку. Вдруг откуда-то сбоку появилось лицо Анны Петровны, и Ольга услышала ее торопливый голос: «Проснулась? Как ты себя чувствуешь?»

Ольга не ответила. Она смотрела на этих незнакомых, которые набились в ее домик, и Анна Петровна так же торопливо сказала:

«Они из сгоревших домов. Ты же не против?»

«Нет», — через силу ответила Ольга.

Ей было трудно говорить, глядеть, думать. Она снова закрыла глаза, и опять был провал, черная глубина — сон или забытье, — и новое пробуждение, но на этот раз она уже не чувствовала той слабости, что накануне.

«Анна Петровна…»

«Ну, чего тебе?» — недовольно спросил кто-то снизу.

Было темно, горела лишь керосиновая лампа, и Ольга видела пятерых или шестерых детей, спавших на кровати с шарами.

«Анна Петровна!» — уже крикнула Ольга.

Тогда снизу показалась встрепанная голова — господи, Сережка Ильин, откуда он взялся здесь? Ольга перегнулась. На полу лежал рваный-прерваный отцовский тулуп, и Сережка, должно быть, спал на нем. Сейчас он сидел, видимо недовольный тем, что его разбудили.

«Откуда ты… здесь?»

«Анна Петровна привела… Пить хочешь?»

«Нет».

«А я хочу».

Он поднялся, поднял из угла чайник и начал пить прямо из носика. Ольга глядела на него, еще не веря, что Сережа здесь, вот он, пьет из ее чайника, запрокидывая голову, и она видит его маковку с торчащими в стороны волосами.