«Я и к вам-то в роно пришла, потому что ночей не сплю, все об ней душа болит — моченьки нет как. Вот увижу ее сытенькой да в тепле, тогда только и успокоюсь. Ах ты, ненаглядная моя! Книжечки, книжечки свои не забудь».
Она собрала книжки и услышала шаги Сережи…
…Следующей весной она увидела тетю Катю на улице. Она шла, опираясь боком и грудью на руку лейтенанта с перевязанной головой, и на ней было материно зеленое платье, только укороченное выше колен. Но Ольга не сомневалась, что это было материно платье, и, сама не зная, зачем она делает это, пошла за тетей Катей и перевязанным лейтенантом. Они долго гуляли, а потом свернули к мосту, перешли его, — это был знакомый путь к барже, и баржа, оказалось, стояла на месте. Тетя Катя и лейтенант прошли на баржу, открыли дверь в домик. Тогда Ольга подкралась к окну. На нем была другая занавеска, но герань за стеклом была та же самая. Тетя Катя зажгла лампу, и через тюль Ольга увидела комнату, совсем не ту, а оклеенную синими обоями, теми обоями, которые она покупала вместе с отцом за день до войны.
«Кто там?» — вскрикнула тетя Катя.
Ольга не успела убежать, лейтенант рывком распахнул дверь.
«Успокойся, это девчонка какая-то».
«А, — сказала тетя Катя, выглядывая. Она уже успела снять материно зеленое платье и была в нижней рубашке с кружевами. — Тебе чего?»
«Тридцать рублей», — сказала Ольга.
«Какие еще тридцать рублей? — деланно удивилась та, но все-таки кивнула своему лейтенанту: — Дай ей тридцатку, и пусть катится. Вся в мать! Мать у нее была — за копейку зайца догонит».
«Сами вы такая», — сказала Ольга, не замечая, что лейтенант протягивает ей деньги. Она смотрела мимо лейтенанта и мимо тети Кати — в комнату с красивыми синими обоями.
9
А там, в молодежном кафе, наконец-то кончились съемки, и, поднимаясь из-за стола, Коптюгов облегченно сказал:
— Ну, наконец-то отмучились. Легче пять плавок дать, честное слово…
Час был поздний. Усвятцев пошел провожать домой свою девушку — Лиду; Будиловский, помявшись, сказал, что ему, в общем-то, тоже пора, и поднял руку, останавливая такси. Коптюгов остался с новой знакомой — Ниной и взял ее под руку.
— Ну а я провожу вас.
— У вас хорошо воспитанный подручный, — сказала Нина.
— Сашка-то? Будиловский? Думаете, вежливо смылся? Ерунда! Просто у него два рабочих дня, и ему жутко хочется спать.
— Почему два? — удивилась Водолажская.
— Он еще в газету пишет. Не встречали его фамилию?
— Нет, — призналась Нина. — А ваш второй подручный…
— Уникум! — весело сказал Коптюгов.
— Это я сама заметила, — так же весело поддержала его Нина.
В кафе она зашла сегодня случайно — купить болгарских сигарет, и тут же ее схватил этот длинный киношник, уговорил сесть за столик к «настоящим ребятам», время у нее было, она согласилась. И не пожалела об этом. Действительно, было интересно не просто смотреть, как работает съемочная группа, но и самой участвовать в этом действе: пересаживаться несколько раз, чтобы «поймать свет», подставлять лицо гримерше («У вас, милая, лоб так блестит, что всю пленку засветит»), не глядеть в объектив, делать вид, что тебя ужасно занимает беседа, короче говоря, играть в кино, хотя режиссер молил и требовал держаться естественно и забыть, что их снимают.
— Коптюгов, голубчик, вам же очень нравится Нина, верно? Ну, наклонитесь к ней, шепните хорошее слово. Ах, не знаете какое? Я в ваши годы знал, что надо шептать. Пусть улыбнется! Или расскажите всем какую-нибудь смешную историю, черт бы вас побрал!
Коптюгов, фыркнув, сказал:
— Историй сколько угодно! — И, обернувшись к Нине, спросил: — Хотите расскажу, как я с Генкой Усвятцевым познакомился? Ну, колоссальная байка!
И действительно, все, кроме Генки, так и покатывались, когда Коптюгов начал рассказывать, как он познакомился с ним. Шуршала камера — они не обращали на нее внимания, и толстенький режиссер умолк за соседним столиком.
История же была впрямь забавной. Прошлой зимой Коптюгов увидел, как возле одного дома люди замедляют шаги и смотрят на окно первого этажа. Было морозно, градусов, наверно, двадцать. Коптюгов тоже поглядел туда, куда глядели все: окно открыто настежь, а за ним сидит голый до пояса парень и ловит музыку на своем транзисторе.
Коптюгов остановился и положил руки на подоконник — парень даже не повернулся к нему.
— Послушай, — сказал Коптюгов. — Ты что, шизик?
— Это почему же? — спокойно, по-прежнему не оборачиваясь, спросил тот.
— Йог?
— Мимо, — сказал парень.
— Незаконнорожденный сын моржа и пингвина?
— Я же сказал тебе — вали мимо, — отозвался парень. — Улицу загораживаешь.
Коптюгов глядел на его широкие плечи, мускулистые руки, крепкую, поросшую светлым волосом грудь и вдруг подумал: да вот он тебе, подручный! Те двое, с которыми он работал тогда, злили его — неповоротливые, дохлярики какие-то, пацаны длинноволосые, пижоны.
— Может, пригласишь? — спросил Коптюгов. — Деловой разговор есть.
— Я отдыхаю. Прием с семнадцати до двадцати.
— Дембиль? — догадался Коптюгов.
— Ну! — сказал парень, впервые за все время разговора поглядев на него.
— Ты что ж, осенью демобилизовался и до сих пор сачкуешь, что ли?
— Ну! — снова сказал парень.
— С сибиряками служил?
— В Сибири. А ты откуда знаешь?
— У нас здесь не нукают, — засмеялся Коптюгов. — Это только сибиряки нукают.
— Валяй, — сказал парень. — Во двор, направо, квартира пять.
— Ты только окно закрой, — попросил Коптюгов. — Я еще пожить хочу на белом свете.
Странной была эта комната, куда он вошел. Портреты на стенах — Евтушенко, Алла Пугачева, Олег Блохин, Анатолий Фирсов, и среди них — фотографии девушек, все в рамках. Стол, два стула, шкаф, старый-престарый диван — и сучковатые березовые стволы, подпирающие потолок. По сучкам развешаны рубашка, свитер, пиджак. На столе — лосиный рог с натыканными в него окурками. А над диваном — щучьи черепа, огромные, страшенные, как горячечный сон.
— Лихо! — сказал Коптюгов, оглядываясь. — Хиппуешь помаленьку?
— Самоутверждаюсь, — ответил парень.
— Нравится?
— А что? Вчера я не такое видел. Идут двое, у нее сапоги до… а у него из-под дубленки красные штаны, и детский паровозик за собой на веревочке тащат. Во дают, а?
— Дают, — согласился Коптюгов, — будто «Войну и мир» написали или закон относительности открыли.
— Какой, какой закон? — переспросил парень.
— Относительности, — фыркнул Коптюгов. — Ладно, давай знакомиться. Коптюгов моя фамилия. Между прочим, когда я на гражданку вернулся, тоже первое время чудил дай бог как! Хотелось скорей свободой насладиться. Так ты что, на самом деле сачкуешь?
— Ну! — сказал тот.
— Двести пятьдесят рэ в месяц — пойдет? Это в среднем. Может, и больше.
— Спасибо, кормилец, век не забуду!
— Брось, — поморщился Коптюгов. — Ты здесь, у окна, на свои мускулы девок ловишь, разве я не понимаю? А тебе дело делать надо. Короче, пойдешь ко мне в подручные? Профессия редкая, подручных у нас нигде не готовят, я научу. Условие одно — держаться за меня, тогда не пропадешь.
Он говорил требовательно и жестко, так, будто этот Генка Усвятцев уже согласился идти к нему в подручные, но Коптюгов знал, что он согласится.
Еще раз Коптюгов оглядел комнату и голый Генкин торс — дурак же он, да ничего, пройдет…
Впрочем, эту часть Коптюгов опустил, когда рассказывал историю своего странного знакомства, вполне достаточно было рассказать о полуголом парне, торчащем в окне на морозе, чтобы развеселить компанию и чтобы режиссер, облегченно вздохнув, похвалил:
— Вы же прирожденный актер, Коптюгов! Без пяти минут заслуженный и без десяти — народный. Спасибо, голубчик, огромное…
Сейчас, провожая домой Нину, он уже не рассказывал ей ничего, а осторожно пытался узнать побольше о ней самой. Впрочем, время от времени он говорил и о себе — то, что, на его взгляд, ей нужно было знать о нем. Он намекал, что жизнь у него сложилась не очень-то удачно, и если есть настоящая радость в ней, то это — работа, вернее, тот момент, когда даешь сталь. Нет, это была не рисовка, а правда, Коптюгов действительно любил и умел работать. Он обладал словно бы врожденным талантом — не надо бояться этого слова в применении к рабочему человеку, — тем талантом, который богатеет с годами, с опытом и единственный результат которого — мастерство.
Казалось, что Коптюгов, сидя в будке у пульта, видит печь изнутри и каждым своим нервом, каждой клеткой чувствует, что происходит там, в раскаленном аду. Два с половиной часа ожидания, пока электроды не проплавят в шихте три колодца — это еще спокойное время. Он видел, когда намечались колодцы. Он оставлял лотаторы и шел к печи. Смотрел, как лежит шихта, поднимал электроды, покачивал печь. Он улыбался, если печь гудела ровно, ее голос рассказывал ему, как идет плавка, и, едва начиналось потрескивание, Коптюгов преображался. Глаза суживались, он становился похожим на сильного зверя, готового к схватке. Каждое его движение было точным и рассчитанным. Дверца распахнута. Он никому не доверяет шуровать. Он делает это сам. За все время, что он работает здесь, ни одной «пропашки». Сколько раз у других бригад случался «коротыш», летели ограничители, терялось время, и все потому, что гонятся за минутами, а теряют часы. У Коптюгова такого не бывало. Он умел работать и любил работать. И ни словом не солгал сейчас молодой женщине, которая шла рядом с ним. Да, он испытывает настоящую радость, когда идет сталь.
— Не маловато ли для жизни? — спросила Нина. — Ведь не одним только делом счастлив человек.
«Набивается на откровенность, — подумал Коптюгов. — А сама чего-то темнит. Красивая девчонка и знает, что нравится, а близко не подпускает».
— Ну почему же только дело? — сказал Коптюгов. — По мелочи-то и других радостей наберется. Слушайте, Нина… А ведь у вас, по-моему, в жизни тоже не одни меды сладкие, а?