— Я не тратил время попусту, — услышала она его голос. — Я разыскал тут своих знакомых и сейчас же сведу тебя туда, познакомлю. Мне нестерпимо думать, что ты тут совершенно одна.
— Я не одна. Я с Аней. И я дружу с Шарафат, нашей медсестрой. Я дружу с Мухамеджановыми. Я…
— Нет, нет. Должны быть люди, которые помогут в случае чего. Люди, которых я знаю. Мы не будем там сидеть, я просто покажу тебе дорогу, и я хочу, чтоб ты их увидела.
Она не спорила. Ей было все равно, только бы вместе, только бы рядом. И они поднимались по лестнице большого дома и звонили в высокую, обитую, клеенкой дверь. Им открыл мальчик лет семи, худенький, сероглазый. А рядом стоял двухлетний малыш с головой пушистой и белой, как одуванчик. Малыш раскинул руки, словно собирался обнять их, и улыбнулся. Саша навсегда запомнила это детское лицо, и светлые, легкие, как одуванчик, волосы, и синие глаза, и улыбку.
— Я — Боря, — сказал он.
А в коридор уже вышли Валя и Костя Светловы, Митины друзья. И Митя говорил им: "Вот моя Саша…" и что-то еще. И Светловы что-то ласково отвечали и глядели снисходительно и добро, а Саша сидела на низкой скамейке и держала Борю на руках и не слышала, что они там говорили. Потому что только один человек ей был здесь важен, кроме Мити, — Боря, который первый на свете встретил их улыбкой и раскрыл руки для объятия.
— Не поручай меня больше никому, — сказала Саша на обратном пути. — Я буду считать, что ты поручил меня Боре. Нет, нет, я не пойду больше никуда — только домой.
И был вечер, и была ночь, и снопа утро, день, вечер… Шел дождь. Шли минуты, и приближалась полночь. И не было расставанья, ведь они еще были вместе — сначала дома, потом на вокзале, под дождем.
Его лицо сквозь стекло вагона. И ее лицо сквозь стекло. Дождь хлестал и хлестал. Поезд тронулся под косой пеленой дождя, Саша позвала: "Митя-а!" — и побежала вслед за поездом. Поезд ответил стуком колес.
И вот она одна на вокзале, а вокруг — дождь, дождь, дождь… Он ударял о мостовые тихо, равномерно. Опустив голову, Саша шла по ташкентским улицам. Вот и дом. Блеснуло навстречу светлое окно. Они забыли погасить свет, когда уходили. Здесь, в этих стенах, еще слышится отзвук его шагов, его голоса. В блюдце лежат его окурки, на столе — забытая зажигалка.
И вот он настал — день, когда Аню должны были выписать из больницы. Вернувшись с работы, Саша вымыла полы. Она сбегала на рынок и купила четыре яйца и сто граммов русского масла. Посреди стола лежал шпиг, который привез Митя.
Дружок тоже ждал. Он был умыт и причесан. Выражение морды у него было самодовольное.
— Жди! Сейчас принесу хлеб — и за Аней! Саша побежала за хлебом.
Если уж человеку удача, так везет во всем. В булочной "выбросили" баранки. Серые, жесткие, но все-таки это были баранки!
— Баранок! На всю карточку! — сказала Саша и получила четыре больших бублика.
Она бежала домой, не чуя под собой ног. Вошла в комнату, положила баранки на стол и вдруг заметила: в комнате что-то не так. Поискала, пошарила глазами — как будто все на месте. Ничего не забыла. Надо идти. Она сложила в кошелку Анины вещи и сказала:
— Ну, давай жди! — но никто не отозвался. Дружка не было. — Дружок! — позвала Саша.
Дружок не отзывался. Саша поискала в сарае, на дворе и вдруг в окне заметила хозяйку, которая наблюдала за ней, чуть скосив в ее сторону глаз. Что-то ударило Сашу в сердце.
— Ольга Ивановна, — сказала она, вбежав в дом, — где Дружок?
Сложив руки на груди, хозяйка заговорила величаво и грозно:
— Люди добрые, вы только послушайте! То — где ее девчонка, то — где ее паршивая собака! Да что я, нанималась в няньки вашей собаке? Да что же это за наказание Господне!
— Молчите! — сказала Саша.
— В своем доме — молчать? Сама молчи! Не нравится — пожалуйста, на все четыре стороны.
— Где Дружок? — бешено сказала Саша.
— Выбросила я твоего паршивого пса. Людям жить негде, а у меня дом, не собачья будка! И так заразу нанесли! Скарлатина! Да что я, не знаю, — не скарлатина, а сыпняк! Думает, я не знаю! Весь дом обовшивили, на стул сесть боишься!
У Саши похолодели руки и ноги.
— Вот что, — сказала она очень тихо и очень медленно. — Детей не пожалею, себя не пощажу, в тюрьму сяду, а тебя задушу!
Хозяйка задохнулась, открыла рот, побелела, и уже на улице Саша услышала, как та, выскочив следом, кричит:
— Люди добрые, да вы послушайте, чем грозится! Смертью грозится! Осиротить моего ребенка хочет!
Крепко держа в руке кошелку с Аниными вещами, Саша, не оглядываясь, шагала по улице, а ей вслед летел истошный крик. Саша завернула за угол, и крик оборвался. И вдруг за спиной она услышала топот чьих-то ног. Хозяйка? Побежит за нею до больницы, испугает Аню. Что же делать? Саша обернулась. За нею бежала хозяйская дочка Зоя. Пятнадцатилетняя девочка, которую Саша прежде почти не замечала.
— А вы ничего, ничего, вы, пожалуйста… — бормотала девочка. — Все знают, она такая. И вы не плачьте. Я поищу. Я весь тупик обегаю. Я тут все места знаю.
Саша шла молча, опустив голову. Девочка отстала, шаги ее затихли.
…Через два часа Саша вернулась, держа на руках Аню.
— Мама, тупик! Мама, колонка, мама, калитка! — говорила Аня, протягивая руку.
Саша давно перестала замечать все это, а теперь видела: все радуется в ответ Ане — и тупик, и колонка, и калитка.
Саша опустила девочку на землю и выпрямилась.
— Дружок! — закричала Аня.
Он полз, прижимаясь брюхом к земле, не скулил, не лаял и даже не вилял хвостом. Он замер от счастья и вдруг, опомнившись, завизжал и запрыгал, как мячик. Потом опрокинулся на спину, задрал кверху лапы и вновь вскочил, залаял, завилял хвостом.
— Пришел! — сказала Саша. — Пришел мой милый, пришел дорогой!
— Мама, ты чего плачешь?
— От радости, — ответила Саша. — Ты дома! Мы дома! И семья вошла в комнату — Саша, Аня и Дружок.
Зима. Не белая, не пушистая. Темная, сырая. От Мити пришла одна телеграмма — из Алма-Аты, и письмо из дому, он написал его перед отъездом на фронт. И одно письмо с фронта. Она помнила каждую букву в этом письме, оно постоянно было с нею. Сколько раз она читала и перечитывала его: и в больнице, и дома, и "на улице. Читала снова и снова, читала наизусть, уже не вынимая из конверта.
Она не могла сказать, часто ли она вспоминала Митю. Она думала о нем неотступно, не расставалась с ним ни на минуту. Прежде все ташкентские улицы были для нее одинаковы. Теперь стало не так. Улицы ожили, он населил их. И первое время после его отъезда все радостно напоминало: вот: здесь, на этом углу, мы остановились, и он сказал: "Посмотри на меня". Почему это было так важно? "Посмотри на меня…" Я посмотрела. И он сказал: "Моя…"
А вот тут у почты мы простились, я пошла в больницу. Он сказал: "Целый день без тебя. Длинный пустой день". Потом он пришел за мной: "Саша, какой подарок — мы освободили Клин и Ясную Поляну!" И еще он сказал: "Вот мы и опять вместе". Я сказала: "Теперь время помчится вскачь". А он ответил: "Завтра я уеду…" И уехал.
Потом, вскоре после его отъезда, освободили Калугу. Саша написала туда — и вот пришло письмо от Николая Петровича. Письмо скупое: "жив, надеюсь еще увидеть вас и Аннушку". И Саша вспомнила: когда перед самой войной она ездила в Калугу, Николай Петрович сказал ей: "Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое…"
Неужели он тогда понял то, чего она сама еще не понимала? "Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое…" Да, видно, это случилось с ней еще тогда… Только она этого не знала. Теперь знает. И думает об этом неотступно. Она писала Мите каждый день. Писать — значило говорить с ним. Ей казалось, она забыла слова, от которых падает сердце. Она больше не хотела знать их, не вспоминала, не повторяла. Но, забытые, они жили в ней.
Саша писала Мите каждый день, но ответных писем не было. И когда потянулись месяцы без писем, без вестей, ташкентские улицы стали нескончаемо длинными, дорога в больницу — небывало тяжелой.
Заботы шли рядом, как тень.
Аня… Сидит в комнате одна, на корточках, играет пустыми спичечными коробками. То наденет их на пальцы, то что-то им шепчет. То удивится, вздохнет… Хорошо еще, что рядом Дружок.
Еды мало. Сахару нет совсем. А без этого Аню не поднять.
Больница? Вчера умер Толя Полоскин. Совсем было пошел на поправку, и вдруг…
Леша? Леша пишет редко. А из Москвы письма частые: "Береги себя и Аню, — писал отец. — А за нас не беспокойся. На фронте лучше, значит, и нам веселее. Мы все здоровы и благополучны. Тетя Маргарита достигла наконец того, о чем мечтала всю жизнь, но не могла добиться: она стала очень худая. Прежде, если помнишь, ей не помогал и ни Кисловодск, ни гимнастика, а теперь пожалуйста, сбавила десять кило. Она по-прежнему в команде ПВХО, дежурит в подъезде, а то и на крыше. Такие годы, а угомониться не может".
Да, тетя Марго была верна себе. "Посещаешь ли ты концерты Тамары Ханум? — писала она. — Это замечательная артистка. Кроме того, в Ташкенте сейчас Ленинградская консерватория".
Что верно, то верно. В Ташкенте Ленинградская консерватория. И, слов нет, Тамара Ханум — замечательная артистка. Но как оставишь Аню одну вечером? Она и так целыми днями одна.
Хозяйка перестала орать, но на всех своих кадках с кислой капустой, с маринованными огурцами она повесила записки: "Чего не клал, того не бери!"; "Не сдвигай крышку, все равно замечу".
Шли дни, все длинней становился путь в больницу, все тяжелей тревога. Если бы получить еще хоть одно письмо, хоть одно-единственное. Но Митя молчал.
Вечер, обратный путь. Вот у этого низкого заборчика около почты он стоял, ожидая, когда она выйдет из больницы. Опершись о забор, он читал. Когда дверь больницы отворилась, он уронил газету, не поднял ее и пошел Саше навстречу. Вот и тупик. По тупику они тоже шли вместе. А вот и дом. Светится ее окно. Там Анюта. Скорее, скорее! Затопают тонкие ножки, обрадовано засияют круглые глаза на тощем личике. Саша толкает дверь и слышит Анин голос: