этому филантропия принимает более невинную и жидкую форму и проявляет свою силу в надувании бумажных шаров, с которыми падает и Джак и все те, кого уговорит он подняться с ними. Нет сомнения, что человеколюбие дяди Джака искренно, когда он обрезывает веревку и уносится за пределы обыкновенного зрения, но искренность мало помогает, когда шар лопнет и сам он с своими спутниками падает. Широко должно быть то сердце, которое умеет заключить в себе все человечество, и велика должна быть его сила, когда несет оно такую тяжесть. Джак не такого свойства: он – треугольник неправильный; он не круг. И все-таки у него по своему доброе сердце, да, очень доброе сердце, – продолжал отец, увлекаясь до нежности, которую, по отношению ко всему случившемуся, нельзя не назвать детскою. – Бедный Джак! Как это было славно сказано: «если б я был собака, и не было бы у меня ничего, кроме моей конуры, я бы уступил вам лучшее место на соломе!» Бедный Джак!
Так кончилась наша беседа, впродолжение которой дядя Джак, подобно действующему лицу в Spectator'е, «отличился» глубоким молчанием.
Глава III.
Бланшь присоединилась ко мне, если не в деятельных набегах по околодку и знакомстве с фермерами, по крайней мере, в моих домашних досугах. В ней есть какая-то безмолвная прелесть, которую трудно определить, и которая по видимому происходит из прирожденного сочувствия к вкусам и прихотям тех, кого она любит. Когда вы веселы, в её серебристом смехе есть что-то такое, что вы готовы принять за самую веселость; когда вы скучны и забиваетесь в угол, прячете голову в руки и задумываетесь понемногу, именно в ту минуту, когда вы намечтались до-сыта, и сердцу нужно что-нибудь такое, что бы освежило его и подкрепило, вы чувствуете у себя на шее две невинных ручки, смотрите: над вами кроткие глазки Бланшь, полные нежного сострадания; она имеет такт никогда не спрашивать; она хочет грустить с вашею грустью, – больше ей не нужно ничего. Странный ребенок! Она бесстрашна, и все-таки любит те вещи, которые внушают страх детям, все эти сказки о феях, духах и привидениях, которые нескончаемо выбрасывает из своей памяти миссисс Примминс, подобно тому как фокусник бросает из шляпы один горячий блин за другим. При всем этом Бланшь так уверена в своей собственной невинности, что эте сказки никогда не смущают её снов в её одинокой маленькой горенке, полной мрачных углов, и не смотря на то, что ветры воют над развалинами, а окна башни хрипло шумят. Она бы не побоялась пройдти в темноте через эту залу, населенную духами, или через кладбище, на котором,
«При трепетном свете луны»,
так страшно смотрят могильные камни, и тень из лежит на зелени. Когда брови Роланда надвинуты и губы его выражают глубокую грусть, будьте уверены, что Бланшь лежит у его ног, ожидая мгновения, когда он тяжело, вздохнет, и она знает, что вызовет улыбку, если вспрыгнет к нему на колени. Прекрасно следить за нею, когда она взбирается по изломанным ступенькам башни или остановится в углублении старого окна. Вы дивитесь тогда, какие мысли неопределенного страха и торжественного удовольствия работают под этим тихим, спокойным челом. Она чрезвычайно быстро понимает все, чему ее учат, и уже истощила запасы знания моей матери. Отец перерыл всю свою библиотеку, ища книг, чтобы напитать или погасить её жажду учиться, и обещал ей в золотом времени неизвестного будущего уроки французского и итальянского языка; обещание это было принято с такой благодарностью, что можно подумать, что Бланшь принимает Телемака и Novelle morali за игрушки и куклы. Пошли ей Бог более счастья с французским и итальянским языком, нежели Пизистрату с его уроками в греческом языке от мистера Какстон! У ней есть ухо, о котором мать моя, недурной судья в этом деле, отзывается с отличной стороны. К счастью, милях в десяти от нас есть старый итальянец, который слывет за отличного музыкального учителя и объезжает соседство два раза в неделю. Я выучил ее рисовать; и она уже сделала эскиз с натуры, который, кроме перспективы, не так дурен: в самом деле, у ней есть способность идеализировать, обещающая оригинальность: она умела к иве, свесившейся над рекой, прибавить ветку, которой недоставало ей; она умеет смягчать слишком резкия черты. Боюсь я только, чтобы Бланшь не сделалась слишком мечтательна и задумчива. Бедный ребенок, – ей не с кем играть. По этому я озаботился найти ей собаку резвую и молодую, которая вообще ненавидит сидячих занятий, чорную как смоль, с ушами падающими до земли. Я назвал ее в честь аддисонова Катона и во уважение её курчавой шерсти и мавританского сложения. Бланшь не смотрит уже такою воздушною, когда скользит по развалинам, если Джуба несется возле неё и, лая, вспугивает птиц.
Однажды я долго ходил взад и вперед по зале, которая была пуста; вид вооружений и портретов, немых свидетелей деятельной и романической жизни её старых обитателей, как будто бы упрекавших меня в моей лени и неизвестности, посадил меня на одного из тех пегасов, на которых юность поднимается в поднебесье, избавляя на скалах дев, убивая горгон и чудовищ, – как вдруг влетел, а за ним вошла Бланшь, держа в руке соломенную шляпку.
Бланшь. Я подумала, что вы здесь, Систи; можно мне остаться?
Пизистрат. За чем, душа моя! День так хорош, что, вместо того, чтоб сидеть дома, лучше всего теперь бегать по полю с Джуба.
Джуба. Бау – ау!
Бланшь. А вы пойдете? Если Систи останется дома, Бланшь не хочет бегать за бабочками.
Пизистрат (видя, что нить его мечтаний прервана, соглашается; на пороге Бланшь останавливается и смотрит, как будто бы хочет сказать что-нибудь важное). Что такое, Бланшь? За чем вы завязываете узлы на ленте и пишете на полу какие-то непонятные буквы этой маленькой ножкой?
Бланшь (таинственно). Я нашла новую горницу, Систи. Как вы думаете, можно нам посмотреть ее с вами?
Пизистрат. Конечно; если не запретила вам этого какая-нибудь Синяя-Борода. Где она?
Бланшь. На верху, на лево.
Пизистрат. Где эта дверь, куда спускаются двумя ступеньками, и которая всегда затворена.
Бланшь. Да. Сегодня она не затворена. Она немножко растворилась, и я только заглянула в нее, но не хотела войдти, не спросив у вас, можно ли.
Пизистрат. Это очень хорошо. Я не сомневаюсь, что тут жилище какого-нибудь духа, однакожь под покровительством Джубы, я думаю, мы можем решиться воидти.
Пизистрат, Бланшь и Джуба поднимаются по лестниц и исчезают на лево, в темном корридоре, в сторону от жилых комнат.
Мы подходим к полукруглой двери, сделанной из дубовых плотно-сбитых досок, отворяем ее и видим лестницу винтом вниз! эта комната над комнатой Роланда.
Нас поразил запах сырости: комната, вероятно, была отворена для очищения воздуха; ветер дует в открытые окна и полено горит в камине. В целом – здесь привлекательный, чарующий вид, свойственный какому-нибудь издавна заброшенному чердаку, который, не знаю я и сам почему, всегда так занимает и уносит воображение молодости. Сколько сокровищ под час лежит в этих спокойных сундуках и углах, которыми старшие поколения пренебрегли, как безделицами! Все дети по природе антикварии и любят рыться в какой угодно старине. Однако в порядке и точности вещей, расположенных в этой горнице, виден был намек на то, что из неё не хотели сделать обыкновенного чердака: нигде не было следа закоренелой старины и ржавчины, придающих какую-то таинственную занимательность вещам, оставленным на разрушение.
В одном углу были наставлены ящики и походные сундуки, по видимому иностранные, с буквами Р. Д. К., выбитыми медными гвоздиками. Мы отошли от них с невольным уважением и кликнули Джубу, который забрался за сундуки, преследуя, вероятно, какую-нибудь воображаемую мышь. В другом углу было что-то такое, что я почел за колыбель, не английскую, конечно: она была из дерева, похожого на испанское розовое, с небольшими колоннами по сторонам в виде ограды. Я, может-быть, и не признал бы в этом колыбели, если б не было тут стеганого одеяльца и подушечек, указывавших на назначение этой утвари. Над колыбелью были прислонены к самой стене разные вещи, некогда, быть может, веселившие детское сердце: сломанные игрушки с стертою краскою, маленькая сабля и труба, насколько разрозненных книг, большею частью испанских, по величине и виду без сомнения детских. Рядом с этим, на полу, стояла картина, лицом к стене. Джуба, прогнав мышь, которую так упорно преследовала его фантазия, выскочил и чуть не уронил картины, так что я должен был протянуть руки, чтоб поддержать ее. Я поднял ее к свету, и был удивлен, увидев старый фамильный портрет: то был джентльмен в шитом камзоле и фрезе, относившихся к царствованию Елисаветы, человек благородной и бодрой наружности; в уголке был поблекший герб и рядом надпись: «Герберт де-Какстон, Эск. ann. aetat. 35.» На изнанке полотна была надпись, сделанная рукою Роланда, моложе и тверже, нежели он писал теперь. Она состояла из следующих слов: «лучший и храбрейший из нашего рода. Он сражался с Сиднеем на поле Цутфена; бился на корабле Драка против испанской Армады. Если когда-нибудь у меня будет…» – остальное, по видимому, было стерто.
Я отвернулся и почувствовал стыд раскаяния в том, что так далеко довел мое любопытство, если можно назвать этим именем могучее участие, которое завлекло меня. Я оглянулся на Бланшь: она отошла от меня к двери и, закрывая глаза руками, плакала. Подходя к ней, я увидел на стуле книгу, в нескольких шагах от всех этих остатков детства некогда чистого и безоблачного. По старинным серебряным застежкам я узнал Библию Роланда. Мне казалось, что я сделал только что не святотатство. Я отвел Бланшь; мы неслышно спустились по лестницам, и уже очутившись на нашем любимом месте, возвышенном пригорке, где некогда творилась феодальная расправа, решился я отереть её слезы поцелуем и спросить о их причине.
– Бедный братец! – сказала она, рыдая! – это, верно, все было его, и мы никогда, никогда не увидим его! А папенькина Библия, которую он читает, когда очень, очень грустен! Я не довольно плакала, когда брат мой умер. Я теперь лучше знаю, что такое смерть! Бедный папа, бедный папа!.. Не умрите и вы, Систи.