Семейство Какстон — страница 95 из 99

– Что нового о вашем сыне?

Я стараюсь уговорить дядю согласиться на мои планы исправить развалины, и обработать эти обширные болота и топи: но отчего он отворачивается и смотрит как-то нерешительно? А! я догадываюсь: теперь у него есть настоящий наследник. Он не может позволить мне употребить этот презренный металл, которому, кроме издания Большего сочинения, я не давал иного назначения, на дом и земли, которые должны перейти к его сыну: он даже не хочет позволить, чтоб я употребил на это капитал его сына, который все еще в моем распоряжении. Конечно, при его поприще, моему двоюродному брату нужно, чтобы деньги его постоянно были в обороте. А я-то, у меня нет карьеры: щекотливость моего дяди лишит меня половины удовольствия, какое я обещал себе за десять лет труда. Надо как-нибудь уговорить дядю: что если б он отдал мне дом и земли на аренду на неопределенное время? К тому же есть по соседству небольшое, но прекрасное имение, которое я могу купить, и куда переселился-бы, если б двоюродный брат, как прямой наследник, вернулся в башню, и может-быть, с женою. Все это надо пообдумать и поговорить с Болтом, когда чувство домашнего счастья оставит мне свободную минуту; покуда, я возвращаюсь к моей любимой пословице: найдешь, коли поискать захочешь!

Что за улыбки и слезы у матушки в её милых беседах со мною, какие вопросы о том, не отдал ли я сердца в Австралии! Какие уклончивые ответы, с моей стороны, чтоб наказать ее за то, что не писала она мне ни разу о том, как хороша Бланшь!

– Я думал, Бланшь стала похожа на своего отца, у которого, конечно, прекрасная воинственная физиономия, но вряд ли был-бы он хорош в юбке. Почему же вы так упорно молчали о предмете, столько интересном?

– Бланшь так хотела…

Почему, дивлюсь я? И я задумываюсь.

Какие приятные часы провожу я с отцом в его кабинете или у садка, где он по-прежнему кормит карпий, обратившихся в кипринид-левиафанов. Утка, увы! умерла: она единственная жертва, унесенная подземным богом; поэтому я грущу, но не ропщу на эту справедливую дань природе. Прискорбно мне, что Большое сочинение подвинулось не много: оно далеко не готово к изданию, потому-что автор решил, что оно явится в свет не по частям, а все сполна, totus, teres atque rotundus. Содержание пролилось за предположенные сначала пределы: не менее 5 томов, самого-большего формата, будет История человеческих заблуждений. Однакож большая часть 4-го уж написана, и не должно торопить Минерву.

Отец в восторге от благородного поступка (это его слова) дяди Джака, но он бранит меня за то, что я взял деньги, и думает, не возвратить ли ему их. В этих случаях отец столько же похож на Дон-Кихота, как и Роланд. Я вынужден прибегнуть к посредничеству моей матери; она разрешает наши споры следующими словами;

– Остин! разве ты не обидишь меня, если из гордости не примешь того, что тебе должен мой брат?

– Velit, nolit, quod amica – отвечает отец, сняв очки и утирая их, – это значит, Кидти, что, когда человек женат, у него нет своей воли. Подумаешь, – прибавил мистер Какстон задумчиво – в этом мире нельзя быть уверенным в самом-простом математическом определении! Ты видишь, Пизистрат, что углы трехугольника, до такой степени неправильного, как тот, из каких сложен дядя Джак, могут подойдти к углам прямоугольного.

Продолжительность лишения в книгах воротила во мне склонность к ним. Сколько мне теперь нужно читать! Какой план чтения делаем мы с отцом! Я предвижу занятия на столько, чтоб наполнить всю мою жизнь. Но, так или иначе, греческий и латинский языки я оставляю в покое: ничто не нравится мне так, как италианский. Мы с Бланшь читаем Метастазио, к немалому негодованию отца, который называет это мелким, и хочет заменит его Дантом. Теперь у меня нет сочувствия к душам

«Che son consenti

Nel fuoco;»

я уж попал в число beate gente. Однакож, не взирая на Метастазио, мы с Бланшь не в тех коротких отношениях, как должно быть близким родственникам. Когда мы случайно останемся одни, я молчу, как Турок, или держу себя, как сэр Чарльс Грандисон. Раз даже я поймал себя в том, что назвал ее «мисс Бланшь»!

Я не имею права забыть тебя, мой добрый Скилль, твою радость моему успеху и здоровью, твое гордое восклицанье (в то время, как ты взял меня за пульс): – Все это от моей железной окиси; нет ничего лучше для детей; она имеет удивительное действие на развитие органов надежды и смелости. – Не должен я также забыть упомянуть о бедной миссис Примминс, которая по-прежнему называет меня: мастер Систи, и оскорбляется, что я не хочу носить новую фланелевую фуфайку, которую она делала с таким удовольствием. – Молодые люди, говорит она, которые растут, все подвержены изнурительным болезням! – Она уверяет, что знала точно такого молодого человека, как мастер Систи, который пропал ни за что, и только потому-что не хотел носить фланелевой фуфайки. Матушка серьезно замечает на это: – Никогда нельзя быть довольно-осторожным!..

Вдруг приходит в смятенье вся окрестность: Тривенион, виноват – лорд Ульверстон должен поселиться в Комптне. Пятьдесят рук постоянно заняты и спешат привести в порядок имение. Фургоны, вагоны и другие локомотивы извергают все нужное для человека такого сана: то, в чем будет он есть и пить, на чем будет спать, вины, книги, картины, провизию. Я узнаю в этом моего бывшего патрона: он не любит шутить ни чем. Я встречаю моего старого приятеля, его управляющего, который говорит, что лорд Ульверстон находит любимое поместье свое близь Лондона слишком-безпокойным, что сверх того, сделав в нем все улучшения, какие допускали только его силы и энергия, он не находит в нем земледельческих занятий, к которым все более и более пристращается, а здесь надеется найти пищу для этой наклонности.

– Он хороший фермер – говорит управляющий, – покуда дело идет о теории; но, по-моему, нам здесь на севере не у кого учиться, как владеть плугом.

Чувство собственного достоинства задето в управляющем, но он добрый малый, и рад от души, что семейство лорда намерено поселиться здесь.

Они приехали, с ними Кастльтоны и целая стая гостей. Местная газета графства наполнена славными именами.

– Как же это лорд Ульверстон говорил, что ему хочется избавиться от докучливых посетителей?

– Любезный Пизистрат – отвечал отец на мое восклицанье, – не те посетители, которые приезжают, а те, которые уезжают, возмущают спокойствие Ульверстона. Во всей этой процессии ему видятся только Брут и Кассий, которых нет на-лицо! И, поверь, когда он жил близко от Лондона, его собрания делали не довольно шума. Вот видишь, этот государственный муж, оставивший дела, похож на эту карпию: чем более она удаляется от воды, выскакивая из неё, тем больше блестит она, падая на траву берега. Но – прибавил отец с видом раскаянья – эта шутка вовсе не у места, и я позволил себе ее только потому, что сердечно радуюсь, что Тривенион, кажется, напал на свое настоящее призвание. И лишь-только все это высокое общество, которое он привез с собою, оставит его одного в его библиотеке, я уверен, что он отдастся этому призванию, и станет счастливее, нежели был до-сих-пор.

– А это призвание, сэр?

– Метафизика – сказал отец. – Он будет совершенно как дома, когда займется Беркелейем, и поразсмотрит, в какой степени кресло оратора и прочия оффициальные занятия, соответствовали его прирожденным склонностям. Большое будет для него утешенье, когда он согласится с Беркелейем и удостоверится, что был обманут воображением, какими-то видениями.

Отец мой был прав. Тонкий, пытливый, жаждущий истины, Тривенион, мучимый совестью до-тех-пор, пока не рассмотрит он всякий вопрос со всех сторон (последний вопрос имеет более двух и по-крайней-мер шесть сторон), гораздо-более был способен открывать начало идей, нежели убеждать кабинеты и нации, что 2×2=4, истина, на счет которой он и сам бы пожалуй согласился с Абрагамом Тукером, даровитейшим из всех английских метафизиков, который говорит: «хоть я убежден я в том, что 2×2=4, но если б мне случилось встретиться с человеком, заслуживающим доверия, и он стал бы искренно подвергать это сомнению, я-бы выслушал его, потому-что я не более уверен в этой истине, нежели в том, что целое больше части, против чего, впрочем, я сам мог-бы представить кое-какие соображения.» Живо представляю я себе Тривениона, прислушивающимся к опровержению известной истины, что 2×2=4 одним из лиц заслуживающих доверия и искренних! Известие о приезде его и леди Кастльтон привело меня в немалое смущение, и я предался длинным, одиноким прогулкам. В моем отсутствии все они навестили хозяев старой башни: лорд и леди Ульверстон, Кастльтоны с детьми, когда я вернулся домой, все, по утонченному чувству уважения к старым воспоминаниям, мало говорили при мне о их посещении. Роланд, так же как и я, избежал свидания с ними. Бланшь, бедное дитя, не знавшая о прошедшем, говорила больше других. И предпочтительною темою своего разговора она избрала грацию и красоту леди Кастльтон!

Убедительное приглашенье провести несколько дней в замке было изъявлено всем. Я один принял его, и написал, что буду.

Да, я жаждал испытать силу победы над собою, и до точности узнать свойство чувств меня волновавших. Чтобы осталось во мне какое-нибудь чувство, которое можно было назвать любовью к леди Кастльтон, жене другого, и такого человека, который имел столько прав на мою привязанность, это я считал нравственно-невозможным. Но со всеми живыми впечатлениями ранней юности, еще! хранимыми сердцем, впечатлениями образа Фанни Тривенион, как прекраснейшего из всех существ, мог ли я считать себя в праве любить вновь? Имел ли я право связать с собою навсегда полную и девичью страсть другой, когда была еще возможность и сравнить и пожалеть? Нет, или мне нужно увериться, что Фанни, еслибы и сделалась опять свободной, и могла-бы быть моею, перестала быть тою, которую-бы я выбрал из женщин всего света, или, если я сочту любовь умершею, я останусь верен её памяти и праху. Матушка вздыхала, и смотрела невесело все утро дня, в который я собирался в Комптн. Она даже казалась не в духе, в третий раз в жизни, и не удостоила ни одним комплиментом мистера Штольца, когда я заменил охотничий костюм чорным фраком, который называл блестящим этот славный художник, и не обратила на малейшего внимания ни на содержание моего чемодана, ни на превосходный покрой моих белых жилетов и галстухов, что в подобных случаях прежде делала всегда. Была также какая-то оскорбленная, грустная и весьма-трогательная нежность в её тоне, когда она заговаривала с Бланшь; причина этого, ксчастью, оставалась темна и непроницаема для той, которая не могла видеть, где прошедшее наполняло урны будущего из источника жизни. Отец понял меня лучше, пожал мне руку, Когда я садился в коляску, и прошептал эти слова Сенеки: