Семейство Таннер — страница 29 из 43

алось, с головой ушел в работу. «Тише, не мешай ему, он работает, – сказала Клара, – творцам нельзя мешать. Я всегда знала, что он живет лишь ради искусства, еще в ту пору, когда думала последовать за ним, думала, что смогу последовать за ним. Нет, так лучше. Я бы лишь задерживала его, была помехой. Он должен забыть обо всем вокруг, даже о самом любимом, коли желает творить. Творчество требует отвергнуть всю любовь и привязанность, чтобы целиком отдать то и другое своим творениям. Тебе этого не понять, это понимает он один. Глядя, как я смотрю на него, ты ведь не думаешь, что мне хочется броситься в его объятия? Услышать, что он скажет, когда я шепотом, трепеща, спрошу: “Ты любишь меня, Каспар?” Он бы наверное приласкал меня, но я бы угадала на его прекрасном челе морщинку недовольства. И эта догадка толкнула бы меня, как проклятую навсегда, в позорную, грязную пропасть. Нет, Клара так не сделает. Слишком она для этого хороша, и он слишком мил и хорош такой, как есть. Вот я и стою у него за спиной, спокойно гадая, как он творит, как толкает вперед огромный, раскаленный, дымящийся шар искусства, словно превосходный борец, который испускает последний вздох, но одерживает верх над противником. Видишь, с каким упоением он водит кистью, под которой звенит тысячеголосый колокол его красок, как хочется ему сделать каждую линию еще четче, каждую краску еще ярче, каждый мазок еще увереннее и выписать каждый замысел еще более пылко. Его взгляд, который я так любила, был издавна увлечен формою, и здесь, в Париже, ему достаточно простенькой комнаты, чтобы запечатлевать мир в образах. Природу он, как щедрую возлюбленную, заключил в объятия и теперь осыпает ее рот поцелуями, так что у обоих – и у него, и у природы – перехватывает дыхание. Мне прямо-таки кажется, будто перед подлинными художниками природа бессильно и покорно отрекается от себя, как возлюбленная, от которой получают все, что заблагорассудится. Во всяком случае, Каспар, как видишь, работает – рассудком, чувством и обеими руками; точно дикий, неистовый конь, он без устали работает, даже ночью, в сумбурных снах, продолжает работать, ибо искусство жестоко и кажется мне наитруднейшей задачей, какую может поставить себе честный и искренний человек, – ведь он творит на радость грядущим поколениям. И вздумай я навязывать ему мою слабую, жалкую любовь, сколь это было бы некрасиво и преступно. Вдобавок женщина не любит целоваться, коли чувствует, что меж поцелуями трепещут раненые мысли, умирают, задушенные поцелуями. Зачем же становиться безрассудною убийцей! А так все прекрасно; чуточку больно стоять за спиной, видеть плечи и локоны, зато можно слышать благовест колоколов в его душе и чувствовать сладостное правомочие и безупречность его положения на свете. Где-то ведь надобно приглушать чувства, наводить порядок, утверждать позицию. Слабая женщина и та точно знает, как ей быть в таком случае. Наблюдать за художником, задумчиво следить каждое его движение куда лучше, чем стремиться повлиять на него, будто алчно жаждешь урвать толику себе, значить что-то для него и для мира. Каждая позиция по-своему значительна, но недозволенные речи и вмешательство – никогда! Надо бы еще много тебе сказать. Однако ж пора, идем». Когда Клара повела Симона прочь, снова послышалась чудесная, непостижимая музыка, из всех комнат, со всех потолков и стен, словно далекая, прилетевшая из рощицы тысячеголосая песня птиц. Они вернулись в первую комнату и увидели, как черный котенок запускает лапку в узкогорлый кувшинчик с молоком. Увидев людей, он спрыгнул со стола, схоронился за стулом и устремил на них пристальный взгляд ярко-желтых глаз. Клара распахнула окно – какое дивное зрелище! На зеленой летней улице падал снег, да такими густыми хлопьями, что за его пеленою невозможно ничего разглядеть. «В Париже это не редкость, – сказала Клара, – снег идет здесь и в жаркую пору, здесь нет определенных сезонов, как нет и соответственных поговорок. В Париже надо в любую минуту быть готовым ко всему. Когда поживешь тут достаточно долго, ты тоже этому научишься и отвыкнешь от неуместного удивления. В Париже всё – быстрая, грациозная, скромная готовность. Уважение к миру – вот что здесь самое главное и благородное. Ты научишься. Например, этот снег: как по-твоему, ты можешь себе представить, что он засыплет эти высокие дома до крыш? А ведь так оно и будет, теперь мы, по всей вероятности, на целый месяц утонем в снегу. Ну и что с того – у нас есть свет, и в комнатах тепло. Я большей частью буду спать; волшебнице положено много спать; ты будешь играть с котенком или читать книгу, в моей библиотеке собраны лучшие парижские романы. У парижских авторов восхитительный слог, сам увидишь. А через месяц… кстати, у нас и музыка есть, верно?.. А потом, через месяц, на парижских улицах наступит весна. Тогда ты увидишь, как после долгой изоляции люди на улице обнимаются и плачут от радости встречи. Кругом сплошные объятия. Восторг, так долго сдерживаемый, выплеснется наружу, в блестящие глаза, губы и голоса, и в мае все станут целоваться, да ты и сам увидишь. Представь себе, уличный воздух нальется голубизной, влагой, теплом, небо станет гулять по Парижу среди восторженных людей. За один день расцветут все деревья, наполнят город ароматом, птицы защебечут, облака запляшут, а цветы замельтешат в воздухе, точно капли дождя. Найдутся и деньги в карманах, даже у самых нищих оборванцев. Однако сейчас я хочу спать. Видишь, глаза у меня слипаются. Ну а ты не теряй времени, изучи что-нибудь из произведений, какие найдешь здесь, пусть оно увлечет тебя на целый месяц. Здесь есть такие книги. Доброй ночи!» И она уснула. Котенок хотел устроиться подле нее, Симон попытался его поймать, но он увернулся, Симон попробовал еще раз, опять безуспешно, котенок всякий раз ухитрялся выскользнуть у него из рук. Симон запыхался от беготни – и наконец проснулся.

«Какой меланхоличный сон», – подумал он, вставая с постели.

Между тем свечерело. Он подошел к окну и впервые глянул вниз, в переулок. Там как раз шли двое мужчин, которым только и хватало места спокойно идти рядом. Они разговаривали, и звуки их слов долетали к Симону до странности отчетливо, будто стены несли их вверх. Небо дышало золотистой, насыщенной синевой, которая пробуждала смутную печаль. В окне прямо напротив возникли две женские фигуры, смерившие Симона слегка бесцеремонными, смеющимися взглядами. А ему почудилось, будто это прикосновения нечистых рук. Одна из женщин сказала ему, ничуть не повышая голоса, ведь они втроем, казалось, сидели в одной комнате, случайно перерезанной узкой полоской вольного воздуха:

– Вам, поди, очень одиноко!

– О да! Но быть в одиночестве весьма приятно!

И он закрыл окно, а женщины громко расхохотались. Любой разговор с ними был бы непристойным. А он нынче к такому не расположен. Перемена, снова вторгшаяся в его жизнь, настроила Симона на серьезный лад. Он задернул белые занавески, засветил лампу и открыл роман Стендаля, который начал читать еще в деревне, у Хедвиг, да так и не закончил.

Глава четырнадцатая

Часок почитав, Симон погасил лампу, отворил окно, вышел из комнаты, спустился вниз, в крутой переулок. Тяжелая, теплая тьма объяла его. Старый городской квартал изобиловал мелкими трактирчиками, так что на ходу сразу и не выберешь. Он прошел несколько шагов по оживленной людной улице и вошел в один из трактирчиков. За круглым столом сидела небольшая веселая компания, центром которой, видимо, был коротышка-острослов, потому что все смеялись, едва он открывал рот. Надо полагать, человек этот был из таких, кто невольно вызывает смех и ощущение комизма, что бы он ни сказал. Симон подсел за столик к двум молодым людям и невольно прислушался к их разговору. Беседовали они серьезно, используя в речи весьма умственные обороты. Предметом обсуждения, судя по всему, был некий несчастный юноша, которого оба как будто бы хорошо знали. Однако теперь один из них замолчал, а второй начал рассказ, и Симон услышал вот что:

– Н-да, отличный был парень! Еще маленьким мальчишкой, когда носил длинные локоны и короткие штаны и ходил по улицам городка, держась за руку няньки. Люди оглядывались на него, говорили: «Какой красивый парнишка!» Свои задания он выполнял с большим талантом, я имею в виду школьные уроки. Учителя любили его, нравом он был кроток и легко поддавался воспитанию. Ум позволял ему учиться в школе играючи. Он был превосходным гимнастом, отлично рисовал и считал. По крайней мере, я знаю, что учителя впоследствии ставили его в пример другим поколениям учеников, даже старшеклассникам. Мягкие черты лица и чудесные глаза, в которых угадывался мужчина, пленяли всех, кто общался с этим мальчуганом. Он достиг некоторой известности, когда родители послали его в среднюю школу. Избалованный матерью, что никого не удивляло, и вызывавший всеобщий восторг, он рано приобрел духовную мягкость людей привилегированных и пользующихся признанием, вольность, прекрасную беспечность, какая позволяет молодому человеку играючи пользоваться жизненными удовольствиями. На каникулы он приезжал домой с блестящими аттестатами и кучей приятелей и ублажал слух матери рассказами о разнообразных своих успехах. Но конечно же умалчивал об успехах, какие уже тогда начал иметь у легкомысленных девушек, которые находили его красивым и любезным. Каникулы он проводил в пеших походах; его манили огромные высокие горные кряжи, ведь они вздымались в такую высь и тянулись в необозримые дали, там он проводил даже не часы, а целые дни в непринужденной компании таких же мечтателей, как он сам. Он завораживал, околдовывал их всех… Здоровьем и ловкостью, как душевно, так и физически, он походил на божество, которому развлечения ради вздумалось немного поучиться в гимназии. Когда он шел, девушки смотрели ему вслед, словно их притягивали его брошенные назад взгляды. На красивых светлых волосах он кокетливо носил синюю студенческую фуражку. И был очаровательно безрассуден. Однажды – аккурат во время ярмарки, когда большая площадь, куда обычно сгоняют скот, полнилась лавками, ларьками, каруселями, горками для катания и манежами, – он пальнул в тире, где был завсегдатаем, поскольку ему нравилась девушка, подававшая там ружья, из длинного охотничьего ружья, а не из обычного, безвредного ружьишка. Пулька пробила парусину шатра, угодила в фургон, стоявший позади, и едва не попала в младенца, спавшего там в колыбели. Этакие фургоны бродячий ярмарочный люд использует как жилье. Озорство, конечно, вышло наружу, к нему добавились и иные проказы, и в следующий раз, когда опять начались каникулы, в аттестате юного школяра стояло сердитое замечание директора, а одновременно тот написал его родителям письмо, пространное и торжественное, где настоятельно просил их добровольно забрать сына из гимназии, ибо в противном случае придется его исключить ввиду безрассудного поведения, заразительности оного, дурного влияния на других, безответственности, тогда как на него, директора, возложена высокая ответственность и чувство долга обязывает его, поскольку есть угроза нравственности, оградить еще не испорченных и т. д.