Семейство Таннер — страница 30 из 43

Рассказчик немного помолчал.

Симон воспользовался заминкой, чтобы привлечь к себе внимание, и сказал:

– Ваш рассказ заинтересовал меня в некоторых отношениях. Прошу вас, позвольте мне послушать дальше. Я человек молодой, недавно оставшийся без места, быть может, ваш рассказ послужит мне уроком, ибо мне кажется, слушая правдивую историю, всегда можно чему-то научиться.

Собеседники внимательно посмотрели на Симона, однако он, видимо, произвел на них вполне хорошее впечатление, и тот, что вел рассказ, даже попросил его послушать, коль скоро ему это доставляет удовольствие, и продолжил:

– Родители юноши, конечно, пришли из-за упомянутого исключения в огромное замешательство, а уж огорчению их вообще не было предела; да и где сыщешь родителей, которые в столь прискорбных обстоятельствах, как эти, остались бы спокойны и вели себя как ни в чем не бывало. Поначалу они подумали, что лучше всего совершенно забрать сорванца с ученой стези и приставить к суровому рукомеслу, пусть сделается механиком или слесарем. Возникла у них и мысль об Америке, она напрашивалась сама собой, если учесть положение их сына. Но вышло иначе. И на сей раз вновь, как часто бывает, победила материнская любовь, хотя отец склонялся к энергичным мерам. Молодого человека отослали в отдаленную, уединенную семинарию, чтобы он приобрел там учительскую профессию. Семинария была французская, и юноше, хочешь не хочешь, пришлось вести себя там как подобает. Во всяком случае, со временем он вышел оттуда дельным молодым учителем. Место ему на первых порах предоставили неподалеку от родного города. Он со всем старанием учил детей, дома, когда позволяло время, читал французских и английских классиков в оригинале, так как имел поистине замечательные способности к языкам, втайне подумывал об иной карьере, писал письма в Америку, надеясь получить место домашнего учителя, но пока безрезультатно и жил меж долгом и робкой свободой. Летом нередко водил учеников купаться в глубокой бурной протоке. Купался и сам, показывая ребятишкам, как действовать, чтобы выучиться плавать. Но однажды он угодил в такой водоворот, что, казалось, вот-вот утонет. Ученики помчались в городок, закричали: «Наш учитель утонул!» А сильный молодой парень выбрался из коварного течения и воротился домой. Немного спустя его перевели в другое место, в маленькую, но богатую горную деревушку, где он нашел симпатичных людей, которые уважали его не просто как учителя, а как человека. Он превосходно играл на фортепиано да и вообще был веселым парнем, который в компании умел закрутить волшебную нить беседы целиком вокруг себя. Очень милая, хотя и не юная уже барышня влюбилась в учителя, окружила его всяческим уютом и комфортом, познакомила с первыми людьми в деревне. Сама она происходила из старинного офицерского рода, и предки ее некогда служили в чужих краях. И вот однажды она подарила ему на память изящную щегольскую шпажку, которая все же могла быть небезопасным оружием и в свое время, наверно, обагрялась кровью. Изысканная вещица, и милая добрая барышня вручила ему эту игрушку, потупив взор, а то и подавив вздох. Она слушала, когда он в романтически благородной позе сидел за фортепиано и играл, и не могла отвести от него глаз. Зимой они частенько вместе катались на коньках по высокогорному озерцу, радуясь прекрасному развлечению. Но молодому человеку хотелось поскорее уехать оттуда, тем более что он живо чувствовал теплые манящие узы, которые навсегда привязали бы его к этой деревне и от которых ему необходимо бежать, коль скоро в нем еще не угасло желание достичь в жизни чего-то большего. И он уехал, причем на деньги барышни, ведь она была богата и со смиренной и меланхоличной радостью, не раздумывая, дала их ему. Он отправился в Мюнхен, где вел довольно разгульную жизнь, по примеру тамошних студентов, потом воротился домой, поискал себе место и нашел таковое в частном институте, расположенном у подножия поросшего ельником горного кряжа. Там ему пришлось обучать юных отроков со всех концов света, отпрысков богатых семейств, и некоторое время он работал с большой любовью и интересом, потом повздорил с начальником, владельцем института, и уехал. На сей раз домашним учителем в Италию, потом в Англию, где в неком поместье обучал двух девочек-подростков, правда больше сумасбродничал с ними заодно. Затем опять вернулся домой, безумные идеи витали в его голове, а в опустевшем сердце горели одни только беспомощные фантазии, не имевшие права на реальность. Его мать, к груди которой ему хотелось припасть, к тому времени умерла. Он был опустошен и безутешен. Вообразил, что теперь ему надобно удариться в политику, однако не обладал для этого ни достаточным кругозором, ни спокойствием, ни необходимым лоском и тактом. Писал биржевые бюллетени, опять же без всякого смысла, ведь он попросту сочинял их уже поврежденным рассудком. Сочинял стихи, драмы и музыкальные композиции, рисовал, писал маслом, но по-дилетантски и по-детски. Нашел себе новое место, правда лишь на короткое время, потом другое, третье, снова и снова! Полдюжины мест сменил, причем всюду видел себя обманутым и обиженным, потерял уважение учеников, занимал у них деньги, денег-то он никогда не имел. Он был все еще статен и красив, кроток и благороден с виду и аристократичен в манерах, пока держал голову высоко. Но так бывало редко. Нигде на свете он подолгу не задерживался, его тотчас прогоняли, как только узнавали его натуру, или он сам уходил по весьма диковинным, надуманным причинам. Все это, разумеется, вконец вымотало его и сковало. Из Италии он еще слал брату восторженные, романтические письма. В Лондоне, где мыкал нужду, однажды зашел в контору очень богатого шелкоторговца, своего дядюшки, с просьбой оказать помощь в столь бедственном положении, попросил денег, возможно и не словами, но было вполне понятно, чего он хочет, однако ж там только плечами пожали и выпроводили его вон, не давши ни гроша. Как же, наверно, страдала его прекрасная, кроткая человеческая гордость, когда он собрался с духом и пошел попрошайничать у недостойных. Но чего не сделаешь, коли нужда берет за горло! Можно, конечно, рассуждать о гордости, однако не следует забывать, сколь много в жизни случаев, когда требовать от человека гордости поистине бесчеловечно. А тот, кто просил, был мягок и слаб! Сердце у него всегда отличалось детской мягкостью, и боль и раскаяние по поводу потерянной жизни легко могли это сердце погубить. Однажды, после всех скитаний, он вновь явился домой, бледный, изможденный, усталый, оборванный. Отец, вероятно, встретил его холодно, сестра – по-доброму, насколько могла на глазах у негодующего отца. Он рассчитывал получить небольшую редакторскую должность, а пока что шатался по городу, где дарил всем девицам колечки и говорил, что намерен на них жениться. Явно впал в детство. Народ, конечно, шушукался да смеялся. Потом он опять уехал учительствовать, однако на месте выяснилось, что для окружающих он стал совершенно невозможным. Как-то явился на урок с одной босой ногою, без башмака и чулка. Сам уже не ведал, что творит, или делал как раз то, что велел ему другой, больной рассудок. В это же время он стер в своем военном билете запись о разжаловании, каковое случилось ранее, по причине тяжкого проступка. Потому-то, когда дерзкое исправление вышло наружу, его посадили за решетку. Разобравшись, что рассудок у него помутился, из тюрьмы его препроводили в сумасшедший дом, где он и находится по сей день. Мне все это известно, поскольку я часто с ним встречался, много лет, и в гражданской жизни, и на военной службе, да и помогал водворить его туда, где он сейчас и куда его, увы, нельзя было не отправить.

– Печальная история! – вздохнул его товарищ.

– Ну что ж, допьем и пойдем отсюда, – сказал рассказчик и добавил: – Иные утверждают, будто его сгубили распутные бабенки, с которыми он связался, но я не верю, по-моему, люди зачастую переоценивают дурное влияние, какое эти бабенки могут оказать на мужчину. Все это еще бы полбеды, наверно, дело-то в семье.

Симон вскочил, взволнованный, раскрасневшийся от негодования:

– Как-как? В семье? Тут вы ошибаетесь, любезный господин рассказчик! Посмотрите-ка на меня повнимательней. Может, и во мне приметите что-то идущее от семьи? Мне тоже дорога в сумасшедший дом? Наверняка так бы оно и было, будь все дело в семье, ведь я из той же семьи. Этот молодой человек – мой брат. И я отнюдь не стыжусь открыто назвать братом человека только несчастного, но никак не испорченного. Его ведь зовут Эмиль, Эмиль Таннер? Разве я мог бы это знать, если б он не был моим родным, милым братом? А его отец, и мой тоже, разве не торговец мукой, ведущий также солидную торговлю бургундскими винами и прованским маслом?

– В самом деле, все верно, – сказал тот, что вел рассказ.

А Симон продолжал:

– Нет, дело вовсе не в семье. Я никогда с этим не соглашусь. Просто несчастливое стечение обстоятельств. Бабенки тут ни при чем. Вы правы, говоря, что дело не в бабенках. Разве в несчастьях мужчин непременно надобно винить бедных женщин? Почему бы не поискать объяснение попроще? Может быть, все дело в характере, в частичке души? Так, всегда только так, а почему? Смотрите, вот я делаю жест рукой: так, так! В этом все дело. Человек чувствует вот так, и затем действует вот так, и следом натыкается на всяческие стены и препятствия. Людям всегда сразу приходит на ум ужасная наследственность и все такое прочее. На мой взгляд, это смехотворно. И какая трусость и какое неуважение – винить в своем несчастье родителей и дедов. Нехватка порядочности и мужества и кое-что еще: неподобающая изнеженность – вот что это такое! Коли человека постигает несчастье, стало быть, в нем изначально есть предпосылки, позволяющие судьбе наслать несчастье на его голову. Знаете ли вы, чем этот мой брат был для меня? Для меня и для Каспара, его младших братьев? На прогулках он учил нас чувствовать прекрасное и возвышенное, в ту пору, когда мы еще были ужасными озорниками, которые то и знай учиняли скверные проказы. Из его глаз мы впитывали пламя восторга перед искусством. Вы можете себе представить, до чего прекрасно было это время, ищущее понимания, полное чудесных, поистине дерзновенных устремлений? Давайте разопьем еще бутылочку вина, я заплач