Семейство Таннер — страница 31 из 43

у, да-да, я, хоть и нищий безработный. Эй, хозяин, бутылочку водуазского! Причем наилучшего, какое у вас есть… Я человек вовсе бесчувственный. Бедного Эмиля я давно позабыл. Недосуг мне думать о нем, ведь положение мое в мире, видите ли, таково, что стоять прямо, с поднятой головой я могу, лишь отбиваясь руками и ногами. Упаду я, только если забуду о необходимости стоять. И ставши сам достоин жалости, я, наверно, найду время думать о несчастных и сострадать им. Но покуда до этого не дошло, и я намерен смеяться и шутить еще и перед лицом смерти. Во мне вы видите довольно-таки несокрушимого человека, умеющего сносить всяческие невзгоды. Жизни вовсе не обязательно слишком уж блистать, она и без того выглядит в моих глазах блистательно. Большей частью она для меня прекрасна, и я не понимаю людей, которые зовут ее скверной и клянут. Ну, вот и вино. Я всегда кажусь себе весьма благородным, когда пью вино. Мой бедный брат еще жив! Благодарю вас, сударь, что вы нынче пробудили во мне память о несчастном. А теперь, без всякой мягкосердечности, давайте чокнемся, господа: да здравствует несчастье!

– Почему, позвольте спросить?

– Вы преувеличиваете!

– Несчастье просвещает, поэтому я прошу вас осушить за него бокалы с искристым вином. Еще раз! Вот так. Благодарю вас. Позвольте вам сказать, что я друг несчастья, притом весьма близкий, ибо оно заслуживает близости и дружбы. Оно делает нас лучше и оказывает нам таким образом большую услугу. Притом услугу подлинно дружескую, и на нее должно ответить, коли хочешь зваться порядочным человеком. Несчастье – слегка хмурый, но предельно честный друг нашей жизни. С нашей стороны было бы изрядной дерзостью и бесчестностью не замечать его. В первую минуту мы никогда не понимаем несчастье, оттого и ненавидим его в миг прихода. Оно – гость утонченный, скромный, нежданный, его приход неизменно застает нас врасплох, будто мы этакие остолопы, которых всегда можно застать врасплох. Тот, кто способен заставать врасплох, кто бы он ни был и откуда бы ни явился, наверняка должен быть необычайно утонченным. Совершенно не давать о себе знать и вдруг прийти, не предупреждать о себе заранее ни вкусом, ни запахом, а потом вдруг фамильярно хлопнуть по плечу, обратиться на «ты», улыбнуться и предстать перед глазами, показывая бледное, мягкое, всеведущее, прекрасное лицо, – для этого надобно много чего уметь, тут потребны иные аппараты, нежели летательные, кое-как придумав которые мы, люди, уже загодя хвастаем в высокопарных, судьбоносных речах. Да, несчастье прекрасно. Оно доброе, поскольку содержит в себе и счастье, свою противоположность. Мне представляется, что оно вооружено двояким оружием. Голос у него гневный и губительный, но вместе мягкий и ласковый. Оно пробуждает новую жизнь, разбивши старую, которая ему не нравилась. Призывает к лучшей жизни. Всей красотой, коль скоро мы еще надеемся пережить прекрасное, мы обязаны ему. Оно заставляет нас наскучить одними красотами и своим перстом указывает нам другие! Разве несчастная любовь не самая прочувствованная, а потому самая нежная, тонкая и прекрасная? Разве не звучит толика одиночества в мягких, ласкающих, благостных звуках? Разве ново все то, что я вам говорю, господа? Впрочем, ново здесь само высказывание, ведь это редко говорят вслух. Большинству не хватает духу приветствовать несчастье как нечто, в чем можно омыть душу, будто члены в воде. Посмотрите на себя, когда разденетесь донага. Какая роскошь – нагой, здоровый человек! Какое счастье – остаться без одежды, стоять нагим! Уже счастье – родиться на свет, а не иметь иного счастья, как быть здоровым, – тоже счастье, которое блеском своим затмевает драгоценнейшие каменья, прекраснейшие ковры и цветы, дворцы и чудеса. Самое чудесное – это здоровье, вот счастье, к нему невозможно прибавить ничего другого, сходного, разве что человек с течением времени настолько огрубеет, что пожелает захворать, но зато иметь мошну, набитую деньгами. Такому изобилию роскоши и счастья, коли ты вправду склонен полагать изобилием нагое, крепкое, подвижное, горячее тело, дарованное для земной жизни, необходим своего рода противовес: несчастье! Оно не дает нам выплеснуться пеною через край, оно дарует нам душу. Учит наше ухо внимать прекрасному звуку, который раздается, когда душа и тело, смешавшись, слившись воедино, дышат в гармонии. Оно делает из нашего тела нечто телесно-душевное, обеспечивает нашей душе постоянное пребывание в нас, так что мы при желании ощущаем все свое тело как душу – ноги как душу бегущую, руки как несущую, ухо как внемлющую, стопы как благородно ступающую, рот как целующую. Оно только и побуждает нас любить, ведь где любовь, там и малая толика несчастья, верно? Во снах оно еще прекраснее, нежели наяву, ибо в сновидениях мы разом постигаем сладость и восхитительную доброту несчастья. В иных случаях это для нас затруднительно, а именно когда оно является к нам в форме денежной потери. Но может ли она быть несчастьем? Потерявши кассовый чек, что мы теряем? Конечно, это неприятно, однако ж не причина для долгой безутешности, ведь не требуется много времени, чтобы уразуметь: это ненастоящее несчастье. И так далее! Рассуждать можно еще долго. Но в конце концов надоедает…

– Вы говорите как поэт, сударь, – с улыбкой заметил один из мужчин.

– Возможно. Вино всегда настраивает меня на поэтический лад, – отвечал Симон, – хотя обычно я отнюдь не поэт. Обыкновенно я даю себе инструкции и в целом не склонен увлекаться фантазиями и идеалами, так как считаю это весьма неразумным и дерзким. Поверьте, я могу быть сущим сухарем. Да и негоже сразу полагать каждого, кто рассуждает о красоте, мечтательным поэтом, как, сдается, поступаете вы; даже совершенно холодному и расчетливому ростовщику или банковскому кассиру иной раз случается думать о вещах, далеких от их деньгостяжательских занятий. Как правило, многих людей полагают бесчувственными и малоспособными к размышлениям, поскольку не умеют наблюдать их по-другому. Я ставлю перед собою задачу вести с каждым человеком смелый, сердечный разговор, чтобы как можно скорее увидеть, с кем имею дело. С таким жизненным приниципом частенько срамишься, а порой получаешь и оплеуху, к примеру от нежной дамы, но что за беда! Я рад осрамиться и смею всегда быть уверен, что уважение тех, в чьих глазах с первым же вольным словцом роняешь свое достоинство, стоит не больно-то много, а потому нет и причин огорчаться. Уважение к человеку всегда поневоле страдает от человеколюбия. Вот что я хотел сказать на ваше слегка насмешливое замечание, которым вы намеревались меня уязвить.

– Я отнюдь не хотел вас обидеть.

– Что ж, очень мило с вашей стороны, – рассмеялся Симон. И, помолчав, вдруг добавил: – Кстати, что до вашего рассказа о моем брате, то вот он меня уязвил. Мой брат еще жив, а никто почти о нем не вспоминает; ведь того, кто скрывается, вдобавок в столь печальном месте, как он, вычеркивают из памяти. Бедняга! Знаете, можно сказать, что ему потребовалось бы крохотное изменение в сердце, лишняя крапинка в душе, чтобы стать творцом, художником, чьи произведения приводили бы людей в восторг. Так мало нужно, чтобы обрести силу, и опять же так мало – чтобы довершить свое несчастье. Да что тут говорить. Он болен и находится на той стороне, где солнца больше нет. Теперь я буду чаще думать о нем, ведь его несчастье слишком уж жестоко. Этакой беды даже десяток преступников не заслуживает, а тем паче он, обладавший прекрасным сердцем. Да, несчастье порой некрасиво, теперь я охотно соглашусь. Надо вам знать, сударь, я упрям и горазд утверждать вовсе несусветное. Сердце мое временами весьма сурово, в особенности когда я вижу других людей исполненными сострадания. Мне так и хочется метать в это горячее сострадание громы и молнии, подвергать его осмеянию. Скверно с моей стороны, куда как скверно! Я вообще далеко не добрый человек, но надеюсь стать таковым. Был очень рад возможности побеседовать с вами. Случайное всегда самое ценное. Кажется, я многовато выпил, да и очень уж здесь, в трактире, жарко, пора на воздух. Будьте здоровы, господа. Нет! Не до свидания. Нет-нет. Этого у меня и в мыслях нет. Ни малейшего желания. Мне еще предстоит познакомиться с множеством людей, а оттого я не могу легкомысленно сказать «до свидания». Ибо это ложь, я вовсе не жажду увидеть вас вновь, разве только случайно, а тогда буду рад, хотя и умеренно. Я не любитель разводить церемонии, предпочитаю быть искренним, возможно, это моя отличительная черта. Надеюсь, это отличает меня и в ваших глазах, хотя вы сейчас смотрите на меня несколько озадаченно и раздосадованно, словно я вас обидел. Как вам будет угодно. Черт подери, чем я вас обидел, а?

Подошедший хозяин призвал Симона к порядку:

– Идемте-ка, вам пора.

И Симон позволил ему тихонько выпроводить себя в темный переулок.

Вокруг была глубокая, черная, душная ночь. Казалось, она ползет-крадется вдоль стен. Временами один высокий дом стоял совсем темный, тогда как другой светился белыми и желтоватыми огнями, словно владел особенным волшебством, позволявшим ему сиять в ночной тьме. Стены домов источали странный запах. Струили что-то сырое, затхлое. Порой редкие фонари озаряли кусочек переулка. Вверху дерзкие крыши выступали над гладкой, высокой стеною построек. Вся необъятная ночь словно улеглась в этот уличный лабиринт, чтобы поспать или помечтать. Подчас еще попадались запоздалые прохожие. Один шел пошатываясь и распевал песню, другой бранился на чем свет стоит, третий уже валялся на земле, а из-за угла выглядывала фуражка полицейского. Каждый шаг гулко отдавался вокруг. Навстречу Симону попался старый пьяница, которого так и швыряло по всей ширине переулка. Жалкое и одновременно забавное зрелище: неуклюжая, темная фигура металась из стороны в сторону, словно от толчков ловкой незримой руки. Потом седобородый старикан выронил трость, хотел поднять ее, что для пьяного задача почти невыполнимая, и в результате сам чуть не упал. Но Симон, в порыве веселой жалости, поспешил к бедолаге, поднял трость и сунул ему в руку, пьяный пробормотал слова благодарности, едва ворочая языком, но таким тоном, будто имел повод еще и оскорбиться. Симона сей инцидент мгновенно отрезвил, и он свернул из старого квартала на улицы поновее, пофешенебельнее. Проходя по мосту, разделявшему Старый и Новый город, он вдохнул дико